Елена Колядина - Цветочный крест. Роман-катавасия
— Ну, это ты, Матрена, кривду лжешь, — не верили бабы.
Через неделю Феодосия очнулась. Она лежала еще с закрытыми глазами, но уже почувствовала вдруг запах августовского утра, сена и яблок и услыхала лепет Агеюшки и тихий стеклянный звон его любимой игрушки — хрустальной скляницы с вложенным внутрь высушенным мандарином, утыканным крошечными гвоздиками.
От нежных звуков, умиротворяющих запахов, от того, что исчезла боль в лядвиях, Феодосия ощутила блаженство. Она лежала, не размеживая зениц, наслаждаясь новой жизнью, каковую Господь подарил ей, несомненно, приняв ее жертву, и прелепые видения проплывали в голове ее. И даже не открывая глаз, видала она единственное окно избушки, открытое во двор, к задним воротам, и сами распахнутые ворота, за которыми проходила широкая дорога, уходившая в солнечную сосновую рощу, и играющего на лавке возле окна Агеюшку, и тотьмичей, с оживленными беседами шедших с огородов, спускавшихся к Сухоне, и пажити. И пышные золотистые облака плыли у Феодосьи перед глазами, и смиренные полевые цветы доносили свои вони.
Долго лежала так Феодосия, безотчетно внимая благодати Господней, мягкими волнами набегавшей на нее. Наконец она открыла глаза. Повела главой к окну. Ветер качал лубяную корзинку, в которой лежала чудная скляница с мандарином и издавала редкий звон. Лавка подле окна была пуста. Пуста была и избушка.
— Агеюшка! — задыхаясь, закричала Феодосья.
Ветер налетел сквозняком, опрокинул плетенку, скляница выпала на пол и прокатилась дугой, замерев под иконами.
Глава восемнадцатая
ЮРОДИВАЯ
— Феодосьюшка, люльку-то оставь, куда ты с люлькой пойдешь таскаться? — Матрена вцепилась в край выдолбленной из липы резной колыбельки, в которой сонмился когда-то Агеюшка, пытаясь вытянуть ея из рук Феодосьи.
— Куда же я положу маленького Христа, когда разрешусь от бремени? В чем буду его колыбать?
— Феодосьюшка-а, — зашмыгала носом Матрена. — Ты уж разродилась. Али забыла?
Феодосья недоуменно поднесла руку к животу, бросила взгляд в набитую соломой люльку, привязанную к плечу толстой веревкой, потом растерянно коснулась перстом нижней губы…
— А где же он, баба Матрена? Где чадце Иисус? Пусть его принесут. Надо его покормить.
— Батюшки святы! — перекрестилась повитуха. — Час от часу не легче! Феодосья, доченька, Иисуса Мария родила. А ты разродилась Агеем.
— Я знаю, баба Матрена, — с тихой росной улыбкой промолвила Феодосья. — Агеюшку Господь вознес на небеса. Аз лежала вот здесь, на лавке. Окно было открыто. И вдруг расстилаются чудные вони… Медовый ветер влетает в избу. И раздается благостный звон, будто серебряные гвоздики стучат по хрустальной склянице. И на душе у меня такое разлилось благолепие… «Что сие значит?» — подумала аз. Повернула главу к окну. И вижу ангеловзрачную картину: вплывает золотое с розовым опушьем облако, подхватывает моего Агеюшку и выносит на волю. Я подбежала к окну, гляжу, а Агеюшка уж на облаке. И так оттуда мне смеется, так лепечет, рученьками сучит… Аз кричу радостно: «Господи, зачем ты забрал моего Агеюшку? Али он богоизбран?» А Господь мне отвечает с небес, лия золотым светом, золотым, как сноп пшеничный: «Нужны мне здесь, на небесах, прелепые ангелы. Такие, как твой Агеюшка»,
Феодосья замолчала. Матрена утробно вздохнула, издала звук, каковой происходит при протыкании кадки с квашеной капустой деревянным пестом, и опять перекрестилась.
— И когда же Он тебе сказал про младенца Иисуса? — вопросила повитуха. — Ведь не говорил!
Феодосья болезненно дрогнула бровями. Нашла изнутри языком ложбинку между передними зубами. Сглотнула сплину. Из глаз ея засочились слезы.
— Не говорил…
— Вот видишь. Оставь же люльку. Не таскай на себе, — ласково попросила Матрена. — Аз за ней пригляжу. Солому новую постелю.
И повитуха осторожно потянула веревку с плеча Феодосьи.
Феодосья вздрогнула и вцепилась в свою ношу.
— Аз ношу ея, чтоб было мне тяжелей. Христос нес крест на плечах своих. Что же я, не стоящая волоска Его, буду ходить налегке?
Она помолчала и сказала жалобно:
— И вдруг я встречу на дороге Агуюшку, куда же я уложу его?
— Как можешь ты повстречать Агеюшку, Феодосья? — теряя терпение, зашумела Матрена. — Его волки задрали! Душа его уж на небесах! Там его колыбелька, золотая, а то и хрустальная! Брось ты эту колоду липовую, гляди, она уж серая вся от дождя! Солома в ней сгнила!
У Феодосьи дрожали веки и ресницы. И алая прожилка в зенице, похожая на тонкий мочальный корешок, разливалась от розового влажного уголка, окрашивая око наваром шиповника.
С того самого мгновения, как Агеюшка исчез прямо из избы у хозяйственных ворот, от окошка, подле которого играл чудной скляницей с мандарином, заключенным внутри, Тотьма разделилась на два стана. Феодосия утвердилась во мнении, что чадце вознеслось на небеса призывом Господа, возжелавшего Агеюшку в ангелы. Все остальные держались версии о волках: в то лето, несмотря на изобилие дичи в лесах, завелся в окрестностях Леденьги бешеный волк, жуткий, индо сам дьявол! И либо он сам утащил чадце, либо по его приказанию совершила сей кровавый ужас его верная волчица. Дворовые люди, подвергнутые битью розгами, даже и признались, что видали, как мелькнула за частоколом серая косматая шкура. Ей-ей, теперь-то холопы точно вспомнили, что зрили волка. Да тогда решили, что бегает сие обычный пес.
— Как же ты, выблюдь, спутал пса с волком?! — стегая дворового холопа Титку, орал Юда Ларионов, так что слюна повисала на бороде. — Завтра у хозяина бычков задерут, а ты будешь брехать, что перепутал волка с зайцем?!
Дворня приняла битье со смирением. Уж где виноваты, там виноваты: не узрели хозяйское чадо! Ах, чтобы волку поганому унесть было годовалую девчонку холопа Амельки! Ему, серому разбойнику, все одно, какое чадо грызть, а господам — радость!
По первости выдвигались и другие версии пропажи Агея, как то: утащение его лешим, утопление в Сухоне и прочая. Одна из гипотез была высказана Матреной, которая, обегая с жуткой новиной дворы, предположила, что Агеюшку украли цыгане, дабы увезти в Африкию и там продать ихнему голому африкийскому царю, которому давно хотелось иметь чадце беленькое да голубоглазое. Впрочем, Матрена сама же и отвергла сию догадку, как совершенно уж баснословную. Но, в конце концов, Тотьма раскололась надвое: Феодосия со своей верой в вознесение Агея и все остальные, убежденные в волчьих происках.
Надо признаться, что Феодосия сперва тоже вопила: «Волк! Волк!» и бегала, простоволосая, по полям вокруг хоромов да по лесным чащам, надеясь сперва обрести раненое, но живое чадце, а потом — смиренно надеясь отыскать хоть косточки Агеюшки. Сбив ноги о стерню и корни сосен, Феодосья валилась на землю и выла от горя. Но на третьи сутки, когда она вот так же лежала пластом, ощущая себя пустым, сбитым с дерева гнездом, с выеденными куницей скорлупками крошечных пестреньких яичек, вдруг снизошла на нее дрожащей в воздухе струей мысль, которая приняла форму веры, не требующей доказательств: Агеюшка вознесся на седьмое небо и сейчас глядит на нее, Феодосью, с радостным смехом из-за облачка, играя в прятки, как играли оне еще недавно, закрывая личико Агея платком. «Где же наш Агуюшка? Нету-нету… Вот же он!» — нарочно радостным голосом удивлялась Феодосья, когда Агейка стягивал с головы пестрый платок.
— Вот же он!.. — раскрыв глаза небу, с тихим светлым счастьем промолвила Феодосья.
И поднялась с мягкого ложа мха и иголок, колыхавшегося приятно, как качается под ногами лодка у берега Сухоны.
По руке Феодосии бодро бежал муравей, похожий на отца Логгина.
— Кого Бог больше всего любит, того Он сильнее всего испытывает, — со странной, горькой, страдальческой радостью сказала Феодосья.
И была сия, отдающая дымом радость, похожа на ту, какую испытывает выбившийся из сил, искалеченный пленник, добираясь до родного дома. Последним усилием взбирается он на крыльцо, и тянется, стучит посохом в рассохшиеся двери. И пусть оказываются оне осевшими, ибо покоятся мать и отец на кладбище, но все-таки раскрываются, и опахивает застоялым, но родным духом печь, и темнеют намоленным золотом иконы в Божьем углу, и окошко смотрит в весеннее поле, томящееся взрастить тугие колосья. И стоит, словно заботливо оставленная матерью, чаша на столе, грубая, древняя каменная чаша, зовущая испить до дна новой, тяжелой, но все-таки жизни.
— Подвигом своим — вырыванием похоти и постничеством на супружеском ложе — заслужила Феодосия Божественного дара, — с жаром вещал сей же вечер на проповеди отец Логгин. — За богоугодный живот Господь прещедро наградил Феодосию: забрал сына ее Агея прямиком в царствие небесное, минуя муки земной жизни. А ваши, грешницы, чада, буду влачить тяжкую ношу на этом свете! В трудах, тягостях, заботах и невзгодах! Кто из вас, грешниц…