Аркадий Аверченко - Повести и рассказы
Вот что такое «Луна-Парк» — рай для дураков, ад для среднего, случайно забредшего туда человека, и — широкое, необозримое поле научных наблюдений для вдумчивого человека, изучающего русского дурака в его нормальной, привычной и самой удобной обстановке.
II
Приглядываюсь я к русской революции, приглядываюсь и — ой как много разительно схожего в ней с «Луна-Парком» — даже жутко от целого ряда поразительно точных аналогий…
Все новое, революционное, по-большевистски радикальное строительство жизни, все разрушение старого, якобы отжившего — ведь это же «веселая кухня»! Вот тебе на полках расставлен старый суд, старые финансы, церковь, искусство, пресса, театр, народное просвещение — какая пышная выставка!
И вот подходит к барьеру дурак, выбирает из корзины в левую руку побольше деревянных шаров, берет в правую руку один шар, вот размахнулся трах! Вдребезги правосудие. Трах! — в кусочки финансы. Бац! — и уже нет искусства, и только остается на месте какой-то жалкий, покосившийся пролеткультский огрызок.
А дурак уже разгорячился, уже пришел в азарт — благо шаров в руках много — и вот летит с полки разбитая церковь, трещит народное просвещение, гудит и стонет торговля. Любо дураку, а кругом собрались, столпились посторонние зрители — французы, англичане, немцы — и только знай посмеиваются над веселым дураком, а немец еще и подзуживает:
— Ай, ловкий! Ну, и голова же! А ну, шваркни еще по университету. А долбани-ка в промышленность!..
Горяч русский дурак — ох, как горяч… Что толку с того, что потом, когда очухается он от веселого азарта, долго и тупо будет плакать свинцовыми слезами и над разбитой церковью, и над сокрушенными вдребезги финансами, и над мертвой уже наукой, зато теперь все смотрят на дурака! Зато теперь он центр веселого внимания, этот самый дурак, которого прежде и не замечал никто.
III
А кто это там поехал вниз в «веселой бочке», стукаясь боками о сотни торчащих тумб, теряя шляпу, круша ребра и ломая коленные чашечки? Ба! Это русский человек с семьей путешествует в наше веселое революционное время из Чернигова в Воронеж. Бац о тумбу — из вагона ребенок вылетел, бац о другую самого петлюровцы выбросили, трах о третью — махновцы чемодан отняли.
А это кто стоит перед кривым зеркалом и корчится не то от смеха, не то от слез, сам себя не узнавая… А это, видите, доверчивый человек подошел к непримиримой чужепартийной газете, и она его «отразила».
А этот «таинственный замок» — где вас ведут по темным, как ночь, извилинам, где пугают вас, толкают, калечат и кажут вам разных леденящих душу своим видом чудищ — не Чрезвычайка ли это, самое яркое порождение Третьего Интернационала — потому что все интернационально сгруппировались там: и латыши, и русские, и евреи, и китайцы — палачи всех стран, соединяйтесь!
IV
Но самое замечательное, самое одуряюще схожее — это «чертово колесо»!
Вот вам февральская революция — начало ее, когда колесо еще не закрутилось… Посредине его, в самом центре стоит самый замечательный «дурак» современности — Александр Керенский, и кричит он зычным митинговым голосом:
— Пожалуйте, товарищи! Делайте игру. Сейчас закрутим. Милюков! Садись, не бойся. Тут весело.
— Чем же весело?
— Ощущение веселое… А вот как закружит, да как начнет всех швырять к барьеру… Впрочем, ты садись в самый центр, около меня — тогда удержимся… И ты, Гучков, садись — не бойся… Славно закрутим… Ну… Все сели? Давай ход! Поехала!
Поехала.
Несколько оборотов «чертова колеса» — и вот уже ползет, с выпученными глазами, тщетно стараясь удержаться за соседа — Павел Милюков.
Взззз! — свистит раскрученное колесо, быстро скользит по отполированной предыдущими «опытами» поверхности Милюков — трах! — и больно стукается о барьер бедняга, вышвырнутый из центра непреодолимой центробежной силой.
А вот и Гучков пополз вслед за ним, уцепясь за рукав Скобелева… Отталкивает его Скобелев, но — поздно… Утеряна мертвая точка, и оба разлетаются, как пучинки от урагана.
— А! — радостно кричит Церетели, уцепясь за ногу Керенского. — Дэржись крепче, как я. — Самые левые и самые правые летят, а мы — центр удэржимся…
Куда там! Уже оторвался и скользит Церетели, за ним Чхеидзе — эк их куда выкинуло — к самому барьеру, «на сей гибельный Кавказ порасшвыривало».
Радостно посмеивается Керенский, бешено вертясь в самом центре кажется, и конца не будет этому сладостному ощущению… Любо молодому главковерху. Но вот у ног его заклубился бесформенный комок из трех голов и шести ног, называемый в просторечии — Гоцлибердан, — уцепился комок за Керенского, обвился вокруг его ноги, жалобно закричал главковерх, сдвинулся на вершок влево — но… для «чертова колеса» достаточно и этого!..
Заскрипела полированная поверхность, и летит начальник, или, по-нынешнему, «комиссар чертова колеса» вверх тормашками, не только к барьеру, а даже за барьер беднягу выкинуло, и грянулся он где-то не то в Лондоне, не то в Париже.
Расшвыряло, всех расшвыряло по барьеру «чертово колесо», и постепенно замедляется его ход, и почти останавливается оно, а тут уже — глядь! налезла на полированный круг новая веселая компания: Троцкий, Ленин, Нахамкис, Луначарский, и кричит новый «комиссар чертова колеса» — Троцкий:
— К нам, товарищи! Ближе! Те дураки не удержались, но мы-то удержимся! Ходу! Крути, валяй! Поехала!!
— Взззз!..
А мы сейчас стоим кругом и смотрим: кто первый поползет окорачь по гладкой полированной поверхности, где не за что уцепиться, не на чем удержаться, и кого на какой барьер вышвырнет.
Ах, поймать бы!
Черты из жизни рабочего
Пантелея Грымзина
Ровно десять лет тому назад рабочий Пантелей Грымзин получил от своего подлого, гнусного хозяина-кровопийцы поденную плату за 9 часов работы всего два с полтиной!
— Ну, что я с этой дрянью сделаю?.. — горько подумал Пантелей, разглядывая на ладони два серебряных рубля и полтину медью… — И жрать хочется, и выпить охота, и подметки к сапогам нужно подбросить, старые одна, вишь, дыра… Эх ты, жизнь наша распрокаторжная!!
Зашел к знакомому сапожнику: тот содрал полтора рубля за пару подметок.
— Есть ли на тебе крест-то? — саркастически осведомился Пантелей.
Крест, к удивлению ограбленного Пантелея, оказался на своем месте, под блузой, на волосатой груди сапожника.
— Ну, вот остался у меня рупь-целковый, — со вздохом подумал Пантелей. — А что на него сделаешь? Эх!..
Пошел и купил на целковый этот полфунта ветчины, коробочку шпрот, булку французскую, полбутылки водки, бутылку пива и десяток папирос — так разошелся, что от всех капиталов только четыре копейки и осталось.
И когда уселся бедняга Пантелей за свой убогий ужин — так ему тяжко сделалось, так обидно, что чуть не заплакал.
— За что же, за что?.. — шептали его дрожащие губы. — Почему богачи и эксплуататоры пьют шампанское, ликеры, едят рябчиков и ананасы, а я, кроме простой очищенной, да консервов, да ветчины — света божьего не вижу… О, если бы только мы, рабочий класс, завоевали себе свободу! То-то бы мы пожили по-человечески!
* * *Однажды, весной 1920 года, рабочий Пантелей Грымзин получил свою поденную плату за вторник: всего 2700 рублей.
— Что ж я с ними сделаю, — горько подумал Пантелей, шевеля на ладони разноцветные бумажки. — И подметки к сапогам нужно подбросить, и жрать, и выпить чего-нибудь — смерть хочется!
Зашел Пантелей к сапожнику, сторговался за две тысячи триста и вышел на улицу с четырьмя сиротливыми сторублевками.
Купил фунт полубелого хлеба, бутылку ситро, осталось 14 целковых… Приценился к десятку папирос, плюнул и отошел.
Дома нарезал хлеба, откупорил ситро, уселся за стол ужинать… И так горько ему сделалось, что чуть не заплакал.
— Почему же, — шептали его дрожащие губы, — почему богачам все, а нам ничего… Почему богач ест нежную розовую ветчину, объедается шпротами и белыми булками, заливает себе горло настоящей водкой, пенистым пивом, курит папиросы, а я, как пес какой, должен жевать черствый хлеб и тянуть тошнотворное пойло на сахарине! Почему одним все, другим — ничего?..
* * *Эх, Пантелей, Пантелей… Здорового ты дурака свалял, братец ты мой!
ДВЕНАДЦАТЬ ПОРТРЕТОВ ЗНАМЕНИТЫХ ЛЮДЕЙ В РОССИИ
Петерс
Человек, который убилЕсть такие классические фразы, которые будут живы и свежи и через 200, и через 500, и через 800 лет.
Например:
— Побежденным народам нужно оставить только одни глаза, чтобы они могли плакать, — сказал Бисмарк.