Елена Колядина - Цветочный крест. Роман-катавасия
— Давайте позрим сперва, как скважина устроена, — предложила Феодосья розмысле, когда оне вышли из топившейся по-черному варницы на свежий морозный воздух.
— Тогда направо поворачивайте. Осторожно, не спотыкнитесь!
Рабочие, коих бысть на разных работах не один десяток, завидев хозяйку, начинали производить мастеровые действия особенно картинно, четко и справно. Не только и не столько потому, что желали предстать перед Феодосьей в самом выгодном свете, а оттого, что хотелось им показать лепоту своей роли в сложном процессе солеварения, наполниться гордостью от важности своих четких и сильных действий. Редко выпадал рабочим случай возвеличиться своим трудом. Разве только, когда в праздник шел мастеровой с чадами вдоль острога и озирал с высокого берега Сухоны огромные дощаники с великими парусами, что развевались на воде и в небе, как рукава белоснежной ризы Господней.
— Ишь, нашу-то соль везут! — сурово, скрывая гордость, указывал мастеровой отрочатам. — Лучше тотемской соли не сыскать.
И конечно, здоровались рабочие с Феодосьей издалека, с поклонами. И сразу было видно, кто — мастеровой посадский, а кто — раб холопий. Мастеровой хоть и кланялся плечами и главизной, но глазами зыркал, да и работы, можно сказать, не прерывал. Холоп же стаскивал кудлатую шапку и отводил главизну и зеницы в сторону, словно боясь взглянуть на хозяйку. И кланялся вослед, вослед…
— Хороша… — перемигивался мастеровой с подручным. — Вот бы этакое яблочко надкусить хоть разок.
«Худой снасти не достать сласти», — мыслил холоп, даже в тайных помыслах не алкая хозяйку для люб: так благоуханна и далека она была от рабского живота, что не чаялась для утех. Побоялся бы подступиться раб несчастный к Феодосье, пуганый и вековым битьем, и неискусным своим мужицким уменьем. Если она и воспринималась женой, то только принадлежащей Юде Ларионову. Даже в мыслях занять его место холоп не смел. И если когда и баялось мужской челядью про женские лядвии хозяйки, то елда в них предполагалась исключительно хозяйская.
«Выше жопы не перднешь», — искоса тряс сивой бородой холоп.
«Оне, небось, и на перинах-то привыкли — на лебяжьих, не то что на курином пере», — чесал рыжую бороду его напарник.
«Да уж не на соломе, как ты Акульку свою етишь», — хмылился сивый.
«Солома?! Да мы, последний раз, на дровах етились».
Все это было высказано молчком, почти, что зенками однеми. Потому как взглянуть с любострастью на госпожу — не седьмицей сухояста грозило, а битьем до смерти.
— Скважины всяко делаются, — пояснял розмысля. — Эта вот — колодцем. Вырыли колодец четыре аршина на четыре.
— Квадратом? — утвердительно вопросила Феодосья.
— Истинно. А глубиною — до появления воды. Энтот вот — с три аршина глубиной. Обшили его бревенчатым срубом, как обычный колодец. А теперь низвергли туды матку, али матицу, кто как молвит. Главную, в общем, трубу, первую. Она самая большая, все равно как в улье матка.
— Трубу широко выдолбили? С каким радиусом? — деловито спросила Феодосья.
— Про радиус не знаю, — хмыкнул розмысля, — а дыра в ей в локоть. Эту матичную трубу внизу колодца закрепили мы четырьмя бревнами, дабы стояла крепко…
— В замок закрепили? — уточнила Феодосья.
— Ишь, ты!.. В замок, верно. Забили глиной по бокам, чтоб не шаталась труба, а теперь ведем ударное бурение.
Феодосья взглянула на двоицу мастеровых. Полураздетые, с голой грудью, от которой валил пар, оне молча, сжав зубы, вращали толстое древко. Вот снизу послышался особый звук, и мастеровые поволокли другое древко, вроде колодезного журавля, но толще, вверх. Внизу его оказалась огромная бадья с железными зубьями. Феодосья догадалась, что именно эти зубья и выгрызают скважину. Рабочие рывком вывернули бадью из колодца, и, издав натужный утробный звук, вывалили из бадьи кучу глины да, несмотря на мороз, тяжелой жижи. Опорожнив кадыш, величины такой, что в ем уместилась бы повитуха Матрена, мастеровые вновь опустили зубастое хайло в матичную деревянную трубу. И принялись вращать шест. Делали они это с молчаливым остервенением, так волк рвет добычу, дыша впалыми боками.
— Господи, Боже мой, — сочувственно промолвила Феодосья. — Сколько же оне так надрываться будут?
— Пока весь грунт до рассола не выберут.
— Али без перерыва? — поразилась Феодосья.
— Как же перерываться в мороз такой? Застынет грунт в трубе, вся работа псу под хвост.
— Так что — и ночью бадью ворочают? — расщеперила глаза Феодосья.
— Знамо.
— Впотьмах?
— Почему впотьмах? Костер палим.
— Господи, да почему же лошадь не впрячь шест крутить?
— Да какая лошадь такую работу выдержит, Феодосья Изваровна? Лошадь на такой работе отборным овсом надо кормить, а холоп кореньев вареных похлебает, хлеба из корья да чеснока для духу — и, знай, ворочает. Да вы об них не переживайте, Феодосья Изваровна, оне — молодые, сутки бадью опорожняют, а потом еще баб посадских кувыркают!
И розмысля, сделав украдом страшное лицо, тряхнул бородой мастеровым, мол, чего рожи угрюмые? Те смекнули, и живо сделали глумливые лица, да выкрикнули лихие крики, вроде, как подбадривая себя и хозяйку: работа идет лихо, работа спорится, не жалостивьтесь, молодая хозяйка! Но в груди Феодосьи затеснило, и в скорбной грусти поднялись брови.
— А далее что? — сосредоточенно вопросила она розмыслю.
— А далее поглядим мы уже готовую скважину.
Мужики молча поднимали и опускали журавль, вытаскивая на поверхность бадьи рассолу и выливали содержимое в глубокое деревянное корыто.
Феодосья попыталась заглянуть внутрь его.
— Велико корыто, хозяюшка? — хмыкнул один из мастеровых.
— Как у тещи широко! — подмигнул товарищу рабочий.
— Цыц, срамословники! — прикрикнул розмысля. — Пойдемте далее, Феодосья Изваровна.
Вдоль частокола тянулись глубокие деревянные лотки — сосновые полубревна, схваченные железными скобами и обручами, по которым бежал рассол в варницу. Рабочий ходил вдоль лотка и глядел, как бы не застрял ток, не полился рассол наземь. Ежели где стопорилась и бурлила соленая река, мастеровой пропихивал, прочищал лоток. Феодосья углядела страдальчески, что руки рабочего разъдены солью до язв.
— Иногда по трубам рассол идет, иногда — по лоткам, это не столь важно, — пояснял розмысля.
Черная закопченная варница, облитая наледью, показалась Феодосье утопленником, что вытащили как-то при ней из полыньи на берег. Из ворот варницы и из-под крышы валил грозовой дым.
Феодосья решительно вошла внутрь, не глядя, где ступить дорогими малиновыми сапожками. И сразу стало трудно дышать, словно изринулся на лицо пар от брошенной на банную каменку воды. Только каменка та была с рудничную гору размером.
— Здесь четыре водолива, по которым рассол течет, — пытаясь разогнать перед Феодосьей дым и пар, прокричал розмысля. — Рассол должен поступать без перерыва, день и ночь.
Феодосья все более хмурилась.
— Сколько же бадей рассола поднимают из колодца те рабочие? — тревожно спросила она.
— За сутки пять сотен.
— Да ведь она огромная, не то, что ушат?
— Три ушата, Феодосья Изваровна. А иначе нельзя, иначе выварка встанет. А без соли живот остановится. Вы, аз зрю, распереживались очень, а мастеровым работа в радость. Их на всех-то варницах больше сотни, и каждый за год пять рублей заработает. Товары на них купит, в питейном доме повеселится — с деньгам-то, сами знаете, хозяин — барин. Куны есть — Иван Иваныч! А без кун — кто ты? Черносошной мужик.
У Феодосьи нестерпимо защипало от дыма и соленой пелены глаза, да так свело, что аж личину перекосило и слезу вышибло.
Несколько рабочих сгребали с црена соль. Другие оттаскивали кули за ворота, видимо, в амбар.
Феодосья быстро вышла на улицу и вдохнула до ломоты в ребрах морозного воздуха.
— Господи, да это подземелье адское!.. — пробормотала она. И, отдышавшись, поблагодарила розмыслю: спаси вас Бог за обход, за сказ.
— Да, не за что, Феодосья Изваровна. Вам спаси Бог, что не побрезговали работы обозрить.
Феодосья торопливо прошла к саням и толкнула закостеневшего от мороза Фильку:
— Домой!
Доехали быстро — господский двор стоял невдалеке, за сосновой рощей, и шагом бысть туда ходу раз-два и обчелся. Но положение господское не дозволяло Феодосье бродить сахарными ноженьками, сапожки мять. Феодосья вошла в хоромы в смятении. Черно было в зеницах, сумрачно на душе. Горе смерти Истомы изменило ея нрав — не веселилась уж Феодосья без причины, просто от радости живота, а, наоборот, впадала в кручину по всякой томительной малости. Вот и сейчас виды черной варницы, изъеденные солью длани рабочих, их отрешенные лица наполнили нутро тоской. В ушесах стоял скрип необъятной бадьи, треск огромных костров, аспидное шипение цренов.