Михаил Бару - Записки понаехавшего
В провинции первый снег как упал — так и лежит, валяется даже. Ждёт второго, а то и третьего. А в Москве его и нет. Сюда первый снег никогда почти и не долетает. Вылетать-то он вылетает, но как вниз посмотрит на всю эту дикую дивизию дворников, которые грозятся поднять его на свои острые мётлы, точно казаки на пики, и порвать, как тузик грелку, — так и летит куда-нибудь подальше. Вот и стоит столица серая, сухая и злая, точно женщина, у которой не осталось слёз. А может, и не было. Потому что она им не верит.
* * *Еще утром и даже днем не было никакого снега. Я выглядывал в окно — ничего. Только одна снежинка крупная, с перепелиное яйцо, пролетела со свистом и скрылась за углом. А вечером как упал, как развалился… У фонарей от мокрого снега хрусталики помутнели. Возле метро тощий щетинистый торговец рыбой выложил своих толстолобиков на деревянном ящике. У них все лбы стали белыми в одночасье. А самому продавцу хоть бы хны. От него так пахнет перегаром, что летящие мимо его рта снежинки падают замертво. Снег подтаивает, скользко. Прохожие идут и размахивают ногами. Зима еще не поселилась насовсем, но уже завезла кое-какие мелкие вещички вроде утюга и столетника в горшке, а теперь поехала за шкафом и кроватью.
* * *В городских закатах красоты мало. Это вам не долгое остывание солнца в сонной реке, не длинные витые нити золотых лучей, которыми сшиты белые облака, медные сосны, березы и стаи птиц. В городском закате нет ни чувства, ни толка, ни расстановки. Солнце бочком-бочком закатится в щель между домами, точно гривенник в карманную дыру и всё. Ну не то чтобы совсем всё — какое-то время еще погорят сами собой окна в домах, пока в них не включат свет. А пока не включат, видно, что большая, только что замерзшая лужа у дома в ледяном томатном свете заходящего солнца похожа на заливное из заржавевших листьев, обертки сникерса и наполовину утонувшей пластиковой бутылки из-под пива. И по тонкому льду этой лужи бесстрашно идет воробей.
* * *В Москве первого снега все еще нет. Не то чтобы он в нее не собирался — даже и приходил несколько раз, и стучался, а все ей недосуг отворить. «Сейчас! — кричит. — Погоди чуток! Вот курс доллара упадет еще на двадцать копеек, и открою». Он постоит-постоит, да и уйдет. И выпадет в каком-нибудь Дмитрове или Боровске. И там немедля начинаются игры в снежки, катания на санках и обновление пути на дровнях жигулей. А в столице сухой асфальт шины дерет. Снег и еще раз приходит. И снова Москва ему: «Да погоди ты! Как только ипотечный кризис кончится — так и сразу! Хоть метель…» И он снова уходит, не дождавшись, чтобы упасть где-нибудь в Серпухове или Сергиевом Посаде. И там сейчас же выясняется, под каким деревом рано утром расписался соседский доберман, а под каким — сам сосед. А Москва все стоит голая, сморщенная, побитая заморозками, точно антоновка, которую позабыли сорвать. И уж когда все и думать про этот самый первый снег забудут, он как распахнет дверь ногой, как повалит, как всё побелеет со страху… И сам Лужков ударит кепкой своей оземь и скажет: «Ну надо же! Как вероломно напала на нас зима в этом году!» И каждый снегоочиститель, каждый начальник участка, каждый трактор-беларусь и каждый дворник-узбек с облысевшей метлой тоже хватит кепкой оземь и скажет: «Да… Никогда в наш кишлак В ноябре снег — это что-то неслыханное!» Думаете, вру? Как бы не так. Знающие люди говорят, что сотрудникам снегоочистительных служб специально для таких случаев кепки закупают. Чтоб они все разом, по команде их оземь и хватили. Дворники при этом еще и обязаны прибавить: «Мамой клянус!»
* * *В городе первый снег женского рода. Потому что он — невеста. Белая, невинная и настороженная. У нее все еще впереди — пьяные гости, шаферы, свекровь подколодная, семейные сцены и молодость, которую он, подлец, походя растоптал. А пока — пока все летит, танцует и кружится. Машины часто моргают ресницами дворников, близоруко светят фонари, обмотанный толстым шарфом человек на трамвайной остановке ходит кругами, не в силах распутать клубок собственных следов, и какая-то тонкая девушка со сверкающими распущенными волосами летит и летит в облаке алмазной пыли туда, где ее уже заждались.
* * *За окном валит пушистый снег, и дети по двору бегают пушистые. По тротуарам бредут пушистые прохожие, выдыхая пушистый пар, бегают пушистые собаки, на ветках сидят пушистые воробьи и фонари роняют на землю оранжевый, пушистый свет. Хорошо сейчас на тройках кататься, как в песне «Гай да тройка, снег пушистый», чтобы бразды пушистые взрывать, как в стихах. Кричать гаишникам: «Пади! Пади!» и скакать в крайней левой полосе по какому-нибудь третьему транспортному кольцу. Но троек сейчас нет — есть шестерки, девятки и десятки. Кое-где и копейки сохранились, а троек нет. Да и какая лошадь выдержит это бесконечное стояние в пробках…
* * *Молодой мужчина с непрополотыми щеками и в туфлях с длинными буратинскими носами говорит по телефону:
— Моему два месяца всего, а глаза такие умные… Вот по глазам видно, как шарит мужик, как конкретно догоняет…
* * *Две старухи пытаются прикурить от одной… второй… третьей спички. Одна сделала ладони домиком, вторая поверх стен этого домика возвела заскорузлые стены своих ладоней. Обе пытаются засунуть в этот домик свои головы, из которых торчат клювы тонких сигарет. Ветер колеблет домик с пламенем спички внутри и старух снаружи.
— Ты его найди и скажи… — шевелит сигаретой во рту старуха первого домика.
— Да как я его найду-то! Я, блядь, даже не знаю, как его зовут!
— Его зовут просто — опер Сережа.
* * *Которую неделю вижу в подземном переходе женщину с табличкой о помощи больному ребенку. Вернее, женщин. Табличка одна и та же, а вот женщины разные. Вернее, одинаковые. У них разная одежда, рост, комплекция, но у всех одинаковые каменные лица. Точно взяли пяток разных гипсовых девушек — которую с веслом, а которую с мячом и прикрепили к каждой табличку. Пришли через неделю — у одной весло из рук выпало, а у другой — мяч. Только таблички висят. Приросли намертво и буквы из них расползлись у каждой по всему телу.
* * *На «Бауманской» в вагон вошли дедушка с внуком лет пяти и сели напротив. Внук держал в руках большой пук сахарной ваты на палочке. Ребенок въедался, въедался в эту вату по самые уши и… вдруг заснул. Как его потом дедушка ни тормошил, говоря, что пора выходить — внук не просыпался, только сладко облизывался во сне.
* * *На рынке в мясных рядах загляделся на продавщицу, которая стояла за прилавком с морожеными курами, утками, гусями и запчастями к ним в виде потрохов, крыльев, ног и шей. Сама торговка была немногим уже прилавка, с толстыми золотыми серьгами, толстой меховой шапкой, толстым носом и губами. Покупателей было мало — человека два. Но и они отошли. Продавщица стояла, любовно оглядывала разложенное на прилавке и беззвучно шевелила губами. Казалось, она обращалась к курам и уткам с приветственным словом. Или со словами поддержки. И то сказать — за что их ругать-то? Этаким манером говорила она со своим товаром минут пять и смотрела, смотрела на него во все глаза, «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело», а в конце своей речи взяла да и легонько похлопала по животу толстым пакетом с куриным фаршем.
Я не знаю, какой надо быть после этого отмороженной курицей или уткой, чтобы немедленно не продаться.
* * *Утром в метро встретил букет роз. Цветы были немного увядшие, в тонких затейливых прожилках, с узкой темной каемкой тления по неровным краям нижних юбок. Пальцы на руках, державших букет, были такими же — с чуть облупленным маникюром и темной каемкой по краю ногтей. Но на лице этих рук была такая улыбка, каким бывает послевкусие от выдержанного вина. Выдержанное вино стояло рядом, зевало до судорог, задумчиво почесывалось и читало газету «Советский спорт».
* * *Они сидели на скамейке посреди перрона, прислонившись друг к другу головами, как два ската одной крыши. Его сторона была покрыта инеем. В промежутках между поездами она сказала сразу с третьего или даже пятого такта:
— … Там… в другой жизни… Хотя бы в ней… На арфах играть научимся. Хочешь играть на арфе? В белых рубахах до пят будем ходить. Интересно, в раю нижнее белье есть? Что там сейчас модно…
Из тоннеля протяжно застонал поезд, как будто его тяжело ранили, и из него вытекали последние капли электричества. Ржавый железный голос проскрежетал:
— На прибывающий электропоезд посадки не производить.
Они и не думали производить. Он коснулся кончиком носа ее уха и засопел в него.
— …Понятия не имею, ангел мой, но мы обнимемся, чтобы на тебя не попала кипящая смола, которую будут на нас лить.