Валентин Катаев - Красивые штаны. Рассказы и фельетоны (сборник)
И, сделав милую гримасу, которая должна была изобразить капризного младенца, Эдуард, этот «старый пират», просюсюкал:
– Эдя не хочет кашки. Эдя хочет брынзу.
Лида покорно надела темный вязаный платочек и пошла в лавочку. Лирик и Симочка переглянулись. Эдуард хладнокровно читал.
За обедом все долго молчали. Наконец Симочка, у которой от удивления перестали закрываться глаза, тихо, но настойчиво сказала Лиде:
– Лида, что это значит?
Лида ничего не отвечала. Эдуард читал.
VII. Ты и на Лиду так кричишь?
Излишне прибавлять, что с этого дня Эдуард плотно осел и пустил прочные корни в гостеприимной почве.
Первые три дня он совершенно не вставал с докторской постели, с утра до ночи читал романы Стивенсона, отрываясь от чтения лишь для еды.
Он вознаграждал себя за долгие лишения.
В конце четвертого дня в комнату вбежала худая дама с бледным, значительным, как бы вечно повернутым в профиль птичьим лицом. Она быстро отыскала припухшим глазком Эдуарда и быстро заговорила тем хлопотливым, индюшечьим языком, которым говорят почти все пожилые матери в нашем городе:
– Эдя, ты здесь, Эдя? Почему ты здесь? Почему ты не являешься третий день домой? Что это значит? Ты, наверно, ничего не кушал? Тебе здесь что-нибудь дают кушать?
Мадам Точкина опытным взглядом обвела комнату и остановилась на Лиде. Почему она не остановилась на Симочке? Почему она не остановилась на лирике? У нее был хороший нюх, у этой старой мамы.
– Вы даете Эде молоко? Эде нужно питаться. Он совсем больной человек. Что он сегодня кушал?
– Брынзу, – робко ответила Лида.
Мадам Точкина немного успокоилась, но все-таки ворчливо заметила:
– А молока он не пил? Ему надо молоко. Эдя тебе надо молоко. Вот я принесла тебе молоко, Эдя! – Она вынула из рыжей муфты бутылку зеленого молока. – Это молоко, Эдя, для тебя. Никому его не давай. Конечно, я знаю, каждому хочется молока. Эдя, ты добрый, товарищи всегда пользуются твоей добротой. Ты готов с себя последнюю рубашку снять. Но это молоко ты никому не давай. Это молоко исключительно для тебя. Слышишь?
И мадам Точкина строго посмотрела на Лиду.
– Имейте в виду, что молоко должен пить один Эдя. Слышите?
– Слышу, – виновато ответила Лида.
– Уй, мама! Ты мне уже надоела, – свирепо закричал Эдуард.
– Какой сердитый, подумаешь, – ласково сказала Эдина мама. – Ты и на Лиду так кричишь? Хе-хе!
На прощанье она потрепала Лиду по щеке.
– Какая вы молоденькая! Так вы же берегите Эдю. Эдя хрупкий. Он совсем как его покойный отец.
Затем Эдина мама и Лида поцеловались. Это был вполне исторический момент.
Так началась семейная жизнь моего друга Эдуарда Точкина, первого мастера южнорусской романтической школы, ученика Артюра Рембо, бродяги, лентяя и авантюриста, как он любил сам себя называть, явно преувеличивая как свои достоинства, так и недостатки.
VIII. Лидуся, киця, брось службу!
Он таки настоял на своем. Он заставил ее бросить службу. Конечно, он не требовал и не приказывал. Для этого он был вначале слишком осторожен. Он просил. Он отрывал от страниц Стивенсона свои серые героические глаза и молил. Наконец, он ласково похлопал подругу по плечу и скривил в улыбку свой большой беззубый рот (собственно, выбит был у него лишь один передний зуб, но никто с первого взгляда не мог определить, один ли у него зуб вообще или только одного зуба не хватает). Он говорил:
– Лидуся, киця, девочка… Брось службу!
– Что ты, Эдинька? – испуганно воскликнула Лида, кося сквозь пенсне черными глазками. – Что же мы будем тогда есть? Ведь мы умрем с голоду.
– Лидуся! Обезьянка! Ну, я тебя прошу. Мы не пропадем.
– Да что ты, Эдинька! Подумай сам. Ты ведь у меня умный.
Но не такой был человек Эдуард Точкин, чтобы дать себя уговорить женщине. Он деловито сопел.
– Я уже все обдумал.
При этом он втаскивал на тощие колени тяжеловатую подругу, ласково чесал у нее за ухом и мечтательно говорил:
– Слушай, синичка… Ты бросишь службу и будешь заниматься хозяйством. Ты будешь жить исключительно для своего маленького капризного мальчика. Не правда ли, это будет чудесно? Во-первых, ты будешь гладить мне брюки. Во-вторых, готовить обед. В-третьих, ходить на базар. А я буду работать: мужчина всегда должен работать. Конечно, покуда найдется работа, можно будет продать кое-что из вещей. – Он обводил комнату опытным взглядом и продолжал: – Но ты, трясогузочка, не беспокойся! Так будет только первое время. Впоследствии я буду зарабатывать столько, что нам вполне хватит на сытую жизнь. По утрам мы будем пить кофе с сахарином (надо быть экономными). К обеду ты будешь жарить на постном масле уйму картошки. И, конечно, надо будет покупать брынзу. Без брынзы я не могу. Максимум четверть фунта – этого с меня хватит…
Он развертывал перед ней упоительные картины семейной жизни. Рассказывал о своих друзьях, таких же, как и он, бродягах, авантюристах-художниках, поэтах и просто шутниках, и о том, как они будут угощать их чаем с пирожками.
Неизвестно, что влияло на нее больше: его красноречие или варварские нежности. Она сдавалась, слабо протестуя:
– Эдинька, но чем же ты займешься? Где ты достанешь работу? А без нее мы обязательно умрем с голоду.
– Уй, Лидуся, какая ты глупая! Клянусь тебе честью, что мы голодать не будем. Подойди на улице к любому мальчишке-папироснику и спроси: «Скажи мне, мальчик, голодал ли когда-нибудь Эдуард Точкин?» – и мальчик тебе ответит: «Нет, Эдуард Точкин никогда не голодал». Я напишу поэму белым ямбом о трактире, о еде, о судьбе поэта и о многих хороших вещах, а это чего-нибудь да стоит. Наконец, я буду работать по агитации. Я буду, черт возьми, заведовать клубом – гарантированных два фунта хлеба в день и каждый месяц красноармейский паек.
Пауза.
– Ну, Лидуся, брось службу. Обезьянка, не упрямься.
Лида сдалась.
Она бросила службу и с героической покорностью начала распродажу вещей.
IX. Эдуард расцвел пышным цветом, но…
Затем Эдуард завел свои порядки. Он требовал, чтобы ему не мешали читать, не мешали спать, не мешали думать и не мешали курить. Он стал капризен и невыносим в общежитии. Он отравлял жизнь лирика и Симочки. Но так как комната принадлежала Лиде и так как совершенно потерявшая голову Лида заботилась о спокойствии своего Эдика с усердием, достойным лучшего применения, лирик и Симочка быстро увяли и во избежание ссор принуждены были переселиться в другое место.
Затем Эдуард заявил, что у него «лицемания» и что он вообще никого не может видеть.
После этого Эдуард расцвел пышным цветом.
Ни о какой работе, конечно, не было и речи.
Лида самоотверженно носила на базар свои тряпки, гладила брезентовые штаны, стирала, стряпала, читала вслух Стивенсона и с каждым днем все больше влюблялась в своего повелителя.
Эдуард принимал это как должное. Он был твердо уверен, что добрый романтический бог вознаграждает его за все испытания и трудности прежней нищей жизни. Он был почти безмятежно счастлив. Однако некий червь медленно, но упорно точил его сердце. Беда приближалась.
Первые признаки катастрофы были так неуловимы и ничтожны, что человек, не посвященный во все тайны психики этого чудака, не обратил бы на них ни малейшего внимания. Но друзья, знавшие Эдуарда как свои пять пальцев, заранее ужасались.
Бедняги! Они и не предполагали размеров беды. Это было поистине нечто стихийное.
Началось с того, что однажды Эдуард, надев халат и туфли покойного доктора, подошел к окну. Вид у него был крайне озабоченный. Он долго простоял у окна, с очаровательной нежностью следя за возней воробьев и за лётом грузных ворон. При этом он посвистывал.
На другой день, не говоря ни слова, он сходил домой к матери и принес оттуда «Жизнь животных» Брэма. Весь вечер он провел в сосредоточенном чтении.
Затем как-то вскоре он сказал Лиде:
– Лидуся, птичка моя! Дрозд мой! Красноголовая славка!
Тогда она, покраснев и ласково косясь, взяла его, как большую добрую собаку, за уши и, прижавшись к его худой щеке, сказала:
– Эдинька, мальчик мой! Разве я такая уродка, что похожа на птицу? Я ведь толстенькая. Или ты меня уже разлюбил?
– Ах, Лидочка, ты ничего не понимаешь. Молчи лучше. Нет ничего на свете приятнее птиц. Когда мы разбогатеем, мы купим себе много клеток и птиц. Не правда ли, это будет превосходно?
И с угрожающим жаром и красноречием, брызгая слюной, божась и клянясь всеми своими органами и предками, он начал описывать прелести птиц. Он говорил о том, как поет дрозд, что любит кушать красноголовая славка, каков нрав у пожилого щегла и как мила молоденькая синица. Он рассказал уйму анекдотов из жизни чижей и сорок, уверяя, что бывают скворцы, знающие назубок таблицу умножения. Он утверждал, что без птиц жизнь человека теряет соль и значение. Он подражал птицам, свистал, верещал, хлопал воображаемыми крыльями, чистил клювом перья, даже как бы делал попытки летать.