Алекс Тарн - Протоколы Сионских Мудрецов
Другой бы сел себе в тенечек, вытянул ноги, отдохнул… другой, но только не Вилли. Потому что Вилли — немец. То есть натуральный немец, белобрысый и курносый. Его полное имя — Рейнхардт Мюллер, и происходит он из немецкой земли Северный Рейн — Вестфалия. Там он себе и жил, шнапс-пиво пил, белыми сосисками закусывал и знать не ведал о дальнем клочке земли, полыхающем хамсинами, зноем и ненавистью. И все было бы в его жизни хорошо, когда б не выпала невозможная комбинация у верховного тевтонского бога Вотана. Уж не знаю, кости ли он бросал, пасьянс ли раскладывал или за рычаг «однорукого бандита» дергал… только познакомился юный Рейнхардт с курчавым существом женского пола в драных джинсах и мятой футболке. Познакомился и пропал.
Была она художницей, звали ее Рива, и приехала она в город Дюссельдорф по своим малярным делам — изучать немецкую живопись в собрании Вестфальского музея. Немцев Рива не любила априори, объясняя это исторической памятью, хотя какая, к черту, историческая память на немцев может быть у израильтянки йеменского происхождения? В общем — чистый снобизм, типичная заносчивость молодых, сильных и красивых израильских сабр, свято уверенных, что весь мир именно им и принадлежит. Впрочем, Германия Риве нравилась, хотя и не так, как родная Рош-ха-Айн. Один Рейн чего стоил… и тихие летние вечера над рекой, и виртуозные роллеры на набережной, и столики кафе со светлым «кельшем» в красивом бокале, и дивные кафедральные соборы Кельна и Аахена, и веселая космополитическая толпа на Маркетплац… погоди-ка… где-то я этого парня уже видела… А потом она вдруг поняла, что «этот парень» ходит за нею уже неделю, неотвязно, как голодный пес за хозяйкой.
Следуя проверенной армейской методике решать проблемы немедленно в момент их возникновения, Рива подозвала Рейнхардта к себе и спросила, какого, собственно, беса?.. Парень, запинаясь, но на вполне гладком английском объяснил ей, что он не может без нее жить, а потому просит выйти за него замуж. «Щас, прямо, — ответила ему Рива. — Щас прямо все брошу и выйду…» Парень просиял от счастья, и она поняла, что так просто этот фильм не закончится.
Рейнхардт осаждал ее с наследственным германским упорством, закаленным в горниле многих войн, включая Тридцатилетнюю. И хотя что-то подсказывало ему, что на этот раз тридцати лет не понадобится, морально он был готов и на большее. Медленный Рейн пел им свои песни, нежная Лорелея мыла длинные волосы в его ласковых водах, призрак великого Гейне обнимал за плечи влюбленные парочки на Кенигсаллее. Победительная любовь молодого Мюллера простерла соловьиные крылья над Дюссельдорфом… И Рива сдалась. Впрочем, вручая ключи от крепости счастливому победителю, она выговорила почетные условия капитуляции. Во-первых, о проживании в Германии не могло быть и речи. Закончив практику в музее, она возвращалась в Израиль. Точка. Если уж Рейнхардту так приспичило, что он готов следовать за нею на край света — пожалуйста. Пусть сворачивает тут свои дела и приезжает.
Во-вторых, как патриотка и сионистка, она не потерпит мужа-чужака в родной ей среде. Рейнхардт должен был стать своим в Стране. И кратчайший путь к этому лежал через Армию Обороны Израиля. Проще говоря, от немецкого гражданина Рейнхардта Мюллера, не знавшего ни слова на иврите, требовалось пойти добровольцем в ЦАХАЛ… Излагая все это своему неистовому поклоннику, Рива рассчитывала привести его в понятное замешательство. Как бы не так! Улыбка Рейнхардта стала только еще шире. Он много наслышан о легендарной эффективности израильской армии и будет счастлив отдать ей какие-то жалкие несколько месяцев — в знак бесконечной благодарности стране, взрастившей такое неимоверное чудо, как Рива. Что же касается дел, то сворачивать ничего не придется — он готов уехать хоть завтра… Рива пожала плечами, поняв, что, как ни бейся, а от судьбы не уйдешь.
Что может быть дальше от зеленых лугов, дубовых рощ и прохладных перелесков родной Германии, чем раскаленный плац в сердце пыльной пустыни Негев, в разгар августовского хамсина? А ведь именно там, на плацу, ровно через год новоиспеченный доброволец ЦАХАЛа рядовой Рейнхардт Мюллер ел глазами грозного старшину из породы садистов. Старшина сразу выделил его невинную физиономию в строю тертых калачей израильского производства, возвращавших старшине его грозный взор с привычной сабровской наглостью, хотя и несколько смягченной страхом потери субботнего отпуска. «Имя?» — спросил он, остановившись перед странным новичком. Рейнхардт сказал. «Как, как?» Рейнхардт повторил.
«Знаешь что…как тебя там… — сказал старшина задумчиво. — Так не пойдет. Своим именем ты ставишь в тупик командира. А в тупике командиру находиться нельзя…»
«А если он зашел туда сделать пи-пи?» — спросил кто-то из дальнего конца третьего ряда. «Шараби, — сказал старшина, не оборачиваясь. — На эту субботу ты не выходишь… А тебе, солдат, придется придумать какую-нибудь кликуху полегче…» Лицо его исказилось непривычным выражением мыслительного усилия. Из строя посыпались подсказки и предложения: «Капут… Чайник… Гитлер… Ганс… Кабан…»
Старшина вдруг просветлел. «Молчать!» — прикрикнул он на взвод. Все дружно заткнулись. Рейнхардт покорно ждал своей участи. «Вилли! — сказал старшина. — Ты будешь теперь Вилли.» Все посмотрели на бывшего Рейнхардта и удивились — а ведь и впрямь — Вилли! Как это они раньше не распознали?.. Вот ведь старшина… вот ведь мастер… как припечатает, так на всю жизнь.
Армейские клички прилипчивы. С тех пор Вилли слышал имя «Рейнхардт» только от собственной жены, да и то лишь в случае особо торжественных ссор. Недлинную свою трехмесячную службу он прошел с легкостью, хотя так и не смог до конца привыкнуть к царящим в ЦАХАЛе порядкам. Его педантичная немецкая сущность не переставала поражаться той странной смеси бесшабашного бардака, чудовищной бюрократии и совершенно неожиданной, причудливой, уверенной инициативы, которую представляла собой израильская армия, да, собственно говоря, и вся израильская жизнь. Но деваться было некуда, и, покряхтев да поворочавшись на непривычно просторном ложе, Вилли как-то приспособился.
Сначала он учительствовал, преподавая немецкий в средней школе, затем закончил курсы экскурсоводов и стал открывать своим бывшим соотечественникам красоты Земли Израиля. Это ему нравилось и приносило неплохой заработок; но вот началась война, и туристы кончились. Пришлось возвращаться в школу. Школу Вилли не любил, так что призыв в милуим воспринял с радостью и уже дважды добровольно продлевал свой срок. Шломо, выслушав виллину историю во время одного из длинных совместных ночных дежурств, сразу почувствовал в нем родственную душу. Они оба принадлежали к одному и тому же клубу потерявших свое прежнее имя.
* * *Менахем подъехал к каравану без трех минут два. Шломо забрался в джип, пристроил между коленями длинную М-16 с магазином внутри. Строгие армейские правила запрещают ходить по населенному, мирному месту со вставленным внутрь автомата магазином. Таким образом, магазин в положении «внутри» был как бы признанием военного, опасного статуса места. И это признание парадоксальным образом сочеталось со спокойным и приветливым бытием поселения, с хозяйками, развешивающими белье в ухоженных палисадниках, со стуканьем мяча на баскетбольной площадке, с двумя мамашами, сцепившими языки на углу Цветочной и Масличной улиц, автоматически катая при этом взад-вперед видавшие виды коляски с дрыгающимися и агукающими малышами.
«Как жизнь, человече? — спросил Менахем и улыбнулся. — Еще не наскучило тебе у нас?»
«Да мне-то не наскучило, — в тон ему ответил Шломо. — Вопрос — не слишком ли я вам надоел…» Оба рассмеялись.
«Послушай, Шломо, приходи к нам в эту субботу. Ярдена обещала приготовить сногсшибательную, неземную рыбу.»
«Спасибо Менахем. Но я уже обещал Эльдаду — этот шабат я у него. И передай Ярдене, что хотя и любая рыба — неземная, ее — неземная в особенности.»
Они подъехали к Вилли, угрюмо переминающемуся с ноги на ногу у входа в детский сад.
«Хей, мальчуган, — приветливо сказал Менахем, останавливая джип. — За что тебя выгнали из садика? Написал в штанишки? Ай-я-яй… Такой большой мальчик…»
Вилли виртуозно выругался, грамотно комбинируя арабский мат с ивритскими замечаниями относительно моральных качеств воображаемой хромой сестры обобщенной матери собеседников. «Вы опоздали на две с половиной минуты!»
«Брось, Вилли, — Шломо похлопал его по плечу. — У тебя часы спешат.»
«Ага… — мрачно заметил Вилли. — Они у меня уже четырнадцать лет спешат. С тех пор, как как я в Израиле. А мне еще мясо замачивать…»
Он покрутил своей круглой головой и сменил, наконец, гнев на милость: «Ладно, я поехал. Шломо, только, ради Бога, не опаздывайте. Как закончите с Яковом — сразу ко мне. О’кей? Менахем, ты тоже присоединяйся…»