Вениамин Кисилевский - Антидекамерон
Полчаса, не меньше прошло. И захотелось мне, чтобы позвала она меня. До того, признаться, захотелось, что дышать трудно стало. Всякие как бы видения перед глазами поплыли. Хоть намек какой-то, думаю, подаст мне сейчас – и все сомнения отброшу. И уже не отпущу ее, как бы дальше ни сложилось. Понял, что именно она та женщина, какая мне нужна, и не прощу себе, если расстанусь с ней. Вдруг слышу: заворочалась она, завздыхала, как бы руками зашарила.
– Что-нибудь случилось? – у нее спрашиваю.
– Одна сережка подевалась куда-то, – жалуется, – никак не найду.
– Куда ей тут деваться? – говорю, – сейчас отыщем. Вы не возражаете, я свет включу?
Не возражает она, я выключателем щелкаю, она простыню отбрасывает, садится. Опасался я, что она халат на ночь сняла – нет, в нем осталась. Она свою подушку вертит, простынями ворочает, а я прямо как бы обомлел. Не помогаю искать – на эту подушку и простыни во все глаза пялюсь. Мамочка родная – такого не видел еще никогда. Ну, бывает в захудалых поездах белье и сероватое, и сыроватое – мириться приходится. Но такого не видал никогда. Что вообще не стираное оно – вопроса нет. Но наверняка спали на нем перед тем кто-то вроде тех мужиков в ватниках. И долго спали. А эта сволочная проводница потом его просто сложила, в пленочный пакет спрятала и нам подсунула. На свою измятую постель глянул – еще гаже стало. Счастье, что сережка потерялась, пришлось мне свет включить, а то бы всю ночь об эту замызганную наволочку лицом терся.
– Нашла! – радуется Ольга Дмитриевна. – На полу лежала. – На меня смотрит, хмурится: – Что с вами, Степан Богданович?
– Вы видели, какие постели нам стелили? – у нее спрашиваю.
– Да уж видела, – вздыхает, – чего еще от них ждать? Совести никакой.
– Почему же мне ничего не сказали? И как вообще могли вы в такую мерзость и себя, и меня положить?
– Не сказала, – оправдывается, – потому что бесполезно было. Ну, пошли бы вы среди ночи с этой нахалкой отношения выяснять, что-нибудь изменилось бы? Спать-то все равно надо. Я сама сегодня утром села, постель еще не брала, понятия об этом кошмаре не имела. – А потом нежно берет меня за руку, виновато улыбается: – Ну не сердитесь, Степан Богданович, скоро приедем, забудем, как страшный сон, этот гадкий вагон.
Я руку ее снимаю, другим голосом говорю:
– Вы правы, забудем, как страшный сон.
И сразу как бы прочувствовала она этот другой голос, руку убрала, тихо так спрашивает:
– Ну зачем вы так, Степан Богданович? Стоит ли из-за какой-то дурацкой постели? Все ведь так хорошо было.
А я свет выключаю, точку ставлю:
– Лучше не бывает. Давайте спать, Ольга Дмитриевна, к чему лишние слова.
Она ничего не ответила, легла, к стенке отвернулась…
Корытко вынул из кармана платок, промокнул им заросившийся лоб и шею, потом так же аккуратно сложил его, спрятал, скорбно покачал головой:
– Вот такие пироги…
– И что, всё на этом? – не поверила Кузьминична.
– Всё, дорогая. Просидел я до утра, выпрыгнул из вагона, едва поезд остановился, затем по делам своим отправился.
– А она что?
– Ничего она. Больше ни словечка друг другу не сказали. Я пораньше к выходу из вагона пробрался, первым из него вышел, как она там дальше, не знаю…
7
Степан Богданович снова вытащил платок, теперь провел им по губам, словно давая понять, что говорить больше не намерен, вернулся на диван, занял свое пустовавшее место рядом с Кузьминичной. Та сердечно погладила его по плечу:
– Вы умничка, ваш рассказ надо бы на пленку записать и по всему радио каждый день на всю страну передавать. Чтобы мужчины наши послушали, выводы для себя сделали. Женщины, конечно, тоже, но мужчины особенно. Потому что ни в какие ворота уже не лезет. Что своего первого мужа, что второго, что одного сына, что другого к порядку не могла приучить. Где снимут с себя, там и бросят, носки по всей комнате валяются, если бы им брюки не гладила и обувь не мыла, так бы и ходили в непотребном виде. А уж не разувшись с улицы по вымытому полу пройти – плевое дело. Стыдно сказать, помыться заставлять приходилось. Потому что кто снаружи чистый, тот и внутри такой же. Бывают, конечно, исключения, но ничего от этого не меняется. И правильно наш литературный классик Чехов сказал, что у человека все должно быть чисто – и одежда, и внешность, и душа.
– Это не Чехов, это Дзержинский сказал, – невинным голосом проворковал Кручинин. – И там у него еще с чистыми руками горячее сердце было.
– Может, Дзержинский и повторил, но первым Чехов был, Антон Павлович, не сбивайте меня, Василий Максимович, я тоже книжки читала, не вам одним.
Похоже, обиделась, затеребила воротничок голубой блузки.
– Так мы ждем, Анна Кузьминична, – не умолкал Кручинин.
– Чего это вы ждете? – свела брови.
– Вашей истории ждем. У такой, как вы, красивой и эрудированной женщины их должно быть немало. Могу лишь вообразить, сколько мужских сердец вы разбили. И еще, увы, разобьете.
Дегтярев воздал Кручинину должное. Конечно, не очень-то порядочным было его подтрунивание над женщиной, так радушно их встретившей, накормившей и напоившей, и комплименты его Кузьминичне были небезупречны, но при нынешнем ее состоянии пришлись в самый раз. Она снова молодо зарумянилась, плечиками повела:
– Скажете тоже! Какие уж теперь сердца, что горячие, что холодные, вы бы на меня раньше поглядели! Парни за мной табунами ходили. Было, мальчики, было…
– Вы и сейчас хоть куда, – поддержал Кручинина Корытко, – зря себя как бы в тираж списываете. И на мужчин энергетически влияете. Если б не вы, не уверен, что стал бы я про себя тут всем выкладывать. Тем более что вы обещали сразу после меня о себе рассказать.
– Обещала – значит сделаю! – непреклонно тряхнула головой Кузьминична. – Я всю жизнь свои обещания выполняю. Потому что всегда я на такой работе, что люди мне верить должны. И на комсомольской, и на партийной, и вообще. Вот те, кто у нас тут живет, знают, не дадут мне соврать. А историй всяких столько было, что роман написать можно, жил бы только новый Чехов. Столько разных людей через меня прошло!
– А вы по теме, сударыня, по теме, – направлял ее на нужную стезю Кручинин. – О несостоявшемся, о несбывшемся. Как вы очень справедливо заметили, в жизни хорошее и грустное рядышком ходят.
– Можно и по теме, если желаете, – довольна была таким вниманием к себе Кузьминична. – Только о грустном не хочу, надо что-нибудь повеселее, а то приуныли вы тут. – Озорно всех оглядела: – Может, мне и не надо бы о таком, я ведь среди вас женщина, да пусть уже. Все молодыми были, все грешили, я, мальчики, тоже не в монашеских одеждах ходила. Вот, помнится…
– Минуточку! – вскочил Кручинин. Подошел к Кузьминичне, учтиво согнул кренделем руку. – Будем соблюдать традиции, позвольте, сударыня, проводить вас к авторскому креслу, чтобы нам не только слушать, но и любоваться вами можно было.
Кручинина тоже поднялась, вдруг ее качнуло, рука Кручинина пришлась очень кстати. Уцепилась за нее, одарила Кручинина благосклонной улыбкой:
– Мерси.
Дегтярев наблюдал, как она, сопровождаемая Кручининым, пересекает комнату, отметил, что ее уже порядочно развезло, явно перекрыла она свою алкогольную норму. Кузьминична плюхнулась в кресло, снова лучезарно улыбнулась:
– Так о чем это я? Ах, да, как молоденькой была! Знала бы, что говорить об этом стану, фотографии бы из дому принесла, посмотрели бы вы на меня прежнюю! Думали некоторые, что я в артистки пойду, с такой выгодной внешностью. Я бы и сама не отказалась, если бы позвали, но для этого в большом городе надо жить, с другими людьми. Сейчас об этом почти никто уже и не помнит, а я ведь тоже с медицины начинала, поступила в медицинское училище. И там не затерялась. Я бедовая была, на месте не сиделось, все придумывала что-нибудь, других заводила. Мне надо, чтобы весело было, интересно, чтобы жизнь вокруг кипела. Терпеть не могу всяких кислятин. Такие вечера, такие мероприятия проводила, что все наше училище гремело. Даже в газете про меня написали. Увидели, какая активная, комсоргом меня избрали. Сначала в группе, потом на курсе, а еще потом – всего училища. Вот сейчас модным стало хаять комсомол, слова доброго не услышишь, а что на замену пришло? Чем теперь молодежь привлечь можно? Вы на нынешних-то молодых посмотрите: хулиганы да наркоманы, страх берет! Или, кто посмирней и по дворам не шляется, сидят, носы в компьютеры уперев, от жизни отгораживаются, тоже мне удовольствие! А мы в комсомоле хорошо жили, здорово, и с пользой тоже, настоящими людьми повырастали, не этим балбесам чета! Беда вот только была, что в училище нашем сплошь одни девчонки, мужского духу не хватало.
Ну, само собой, я в нашем райкоме комсомола своим человеком стала. Без меня у них ничего не обходилось. Как что провести, организовать нужно – в первую голову ко мне. А какие мы шефские концерты давали, как советские годовщины отмечали, одни, к примеру, встречи с ветеранами чего стоили! Это сейчас не нужны никому даже участники войны, многие почти в нищете, подачками в День Победы от них отделываются. А тогда знаменами нашими были, все почести им отдавали. А как мы Октябрьский день праздновали, первомайский! На демонстрацию гнать никого не нужно было, сами шли, с музыкой, с песнями, весело как было, радостно! Да что там говорить, хорошее время ушло, настоящее, не то что теперь – только купи-продай и своруй, где можешь. А субботники, а стройотряды – чем плохо? Мы и чуткие были, на чужую беду отзывчивые, это сейчас на земле валяться будешь – мимо пройдут, не оглянутся даже.