Виктор Шендерович - Изюм из булки. Том 1
Минуты полторы пьяница, набирая высоту, пророчил мне мои будущие лауреатства, и закончил незабываемо:
— Виталий Шендрякевич!
Напутствие
В те годы я частенько приходил в «МК» — и не только к Новоженову. Через пару дверей по тому же коридору в «Комсомольце» работал Александр Аронов.
Простенькая песенка «Если у вас нету тети…», ставшая классикой после выхода «Иронии судьбы», почему-то не сделала известным ее автора. Поразительным образом Аронов не умел — или не хотел — быть знаменитым!
Его поэзия — мощная, самобытная (как невозможно было ни с кем перепутать и самого Аронова: кряжистого, похожего на сильно выросшего тролля), — еще ждет настоящего признания.
Хорошему стихотворению некуда торопиться, но прочтите «Когда горело гетто…», прочтите «Остановиться, оглянуться…», прочтите «1956 год» — и вы удивитесь, что прожили десятки лет, не зная ни этих стихов, ни фамилии их автора.
История, однако, не про стихи, а про практическое напутствие, данное Ароновым перед моей женитьбой (невеста обитала в том же редакционном коридоре).
— Жениться, — сказал он, — нужно один раз, потому что каждая следующая жена хуже предыдущей!
И блистательно развил этот сомнительный тезис.
— Ей не можешь простить не только ее недостатки, но и отсутствие достоинств, которые были у предыдущих жен…
«Не делайте этого…»
Однако и единственная моя свадьба чуть было не расстроилась уже в ЗАГСе.
Мы пришли подавать документы и сели заполнять бумажки в кабинете у какой-то государственной тетушки. Тетушка включила радио, и строгий голос из приемника сказал:
— Не делайте этого!
Наши руки дрогнули и замерли над заявлениями.
— И скажите своим друзьям, чтобы этого не делали! — распорядился голос.
Через пару секунд выяснилось, что речь идет о разрушении муравейников.
Напоследок зловредная радиоточка спела:
Нам дворцов заманчивые своды
Не заменят никогда свобо-оды!
Сцендвижение
Из армии я вернулся в некондиционном виде: оплывший от дембельской жизни, растолстевший от капусты с водой и забывший, что такое обычный кувырок через голову.
Не имея в виду ничего, кроме восстановления организма, я начал ходить на тренинг в Щукинское театральное училище — к родному со студийных времен Андрею Борисовичу Дрознину. Вставал сзади — и потел заодно с первокурсниками.
Тело возвращалось в человеческое состояние неохотно, зато помаленьку происходила реабилитация психическая: я снова был при деле, при людях, при театре…
Занятия Дрознина были интеллектуальным наслаждением: он гнул тела, одновременно атакуя мозги. Один из самых парадоксальных и штучных людей, которых послала мне щедрая судьба, Андрей Борисович всегда был немного миссионером!
И вот, будучи, так сказать, «дембелем» табаковской студии, я помаленьку втянулся в преподавание: сначала просто ассистировал Дрознину, а потом его куда-то вызвали с занятий, и, убегая, он оставил меня за себя…
Как сказано у О. Генри, «песок — неважная замена овсу», но провести разминку я был уже в состоянии. Ну, и пошло-поехало…
В один прекрасный день я провел с первым курсом целое занятие.
Потом судьба пошла на второй круг — Табаков набрал в ГИТИСе новый курс, и я начал преподавать в том же «табаковском» подвале на улице Чаплыгина, где провел юность.
И еще восемь лет потом работал на курсах Гончарова, Хейфеца, Захарова, Фоменко… Полы в помещении гитисовского тира, где проходили занятия по сцендвижению, крепко пропахли моим потом. Скажем так: и моим тоже!
Педагог я был, полагаю, на крепкую троечку, не выше, — зато сегодня, поймав в разговоре фамилию какой-нибудь звезды театра и кино, имею право небрежно кивнуть: а-а, да-да… мой ученик!
Без разнарядки
В 1986-м черт дернул меня подать документы в аспирантуру ГИТИСа.
Сдавши на пятерки специальность, я доковылял до экзамена по истории партии (другой истории, как и другой партии, в стране еще не было).
Взявши билет, я сразу понял, что сдам на пять.
Первым вопросом стояла дискуссия по нацвопросу на каком-то раннем съезде ВКП(б), вторым — доклад Андропова к 60-летию образования СССР. Все это, как назло, я знал назубок и, быстренько набросав конспект ответа, стал слушать, как комиссия допрашивает абитуру, шедшую по разнарядке из братских республик.
У экзаменационного стола мучалась девушка Лена из Киргизии. Зоя Космодемьянская рассказала немцам больше, чем эта несчастная — приемной комиссии.
Проблема экзаменаторов состояла в том, что повесить Лену они не могли: это был ценный республиканский кадр, который следовало принять в аспирантуру.
— Лена! — сказали ей наконец, — вы не волнуйтесь. Назовите нам коммунистов, героев Гражданской войны!
— Чапаев, — сказала Лена, выполнив ровно половину условия.
Комиссия тяжко вздохнула.
— А еще?
— Фурманов, — сказала Лена, выполнив вторую половину условия.
Ждать большего не имело смысла. Комиссионные головы переглянулись промеж собой, как опечаленный Змей Горыныч.
— Лена, — тактично подсказала одна голова. — Вот вы откуда приехали? Из какого города?
— Фрунзе, — сказала Лена.
Змей Горыныч светло заулыбался и закивал всеми головами, давая понять, что в поиске коммуниста-героя девушка находится на верном пути.
— Фрунзе! — не веря своему счастью, сказала Лена.
— Ну вот видите, — сказала комиссия. — Вы же все знаете, просто волнуетесь…
Получив «четыре», посланница советской Киргизии освободила место у стола, и я пошел за своей пятеркой с плюсом. Мне не терпелось возблагодарить экзаменаторов за их муки, и я сходу обрушил на них свою эрудицию.
Первым делом — подробно изложил ленинскую позицию по национальному вопросу. Упомянул про сталинскую. Отдельно остановился на дискуссии по позиции группы Рыкова — Пятакова. Экзаменаторы слушали меня, мрачнея от минуты к минуте.
К концу ответа у меня появилось тревожное ощущение, что я рассказал что-то лишнее.
— Все? — сухо поинтересовалась дама, чьей фамилии я, к ее счастью, не запомнил. Я кивнул. — Переходите ко второму вопросу.
Я снова кивнул и начал цитировать доклад Юрия Владимировича Андропова. Вывалив его наружу крупными кусками, я посчитал вопрос закрытым. И совершенно напрасно.
— Когда был сделан доклад? — поинтересовалась дама.
Я прибавил к двадцати двум шестьдесят и ответил:
— В восемьдесят втором году. В декабре.
— Какого числа? — уточнила дама.
— Образован Союз? Двадцать второго.
— Я спрашивала про доклад.
— Не знаю. — Я мог предположить, что и доклад случился двадцать второго, но не хотел гадать. Мне казалось, что это непринципиально.
— В декабре, — сказал я.
— Числа не знаете, — зафиксировала дама и скорбно переглянулась с другими головами.
И вдруг, в долю секунды, я понял, что не поступлю в аспирантуру!
В течение следующих двадцати минут я не смог ответить на простейшие вопросы. Самым простым из них была просьба назвать точную дату подписания Парижского договора о прекращении войны во Вьетнаме. Если бы я вспомнил дату, меня бы попросили перечислить погибших вьетнамцев поименно.
Шансов не было.
Как некогда говорил нам, студийцам, Костя Райкин: «Что такое страшный сон артиста? Это когда тебя не надо, а ты есть».
Я понял, что меня — не надо, получил свои два балла и пошел прочь.
Статус
Я ехал после того экзамена домой, стараясь не смотреть в отражение в темном стекле вагона. Из стекла на меня смотрел неудачник. Окончательный лузер, полное социальное ничтожество, полунищий графоман…
Сегодня я вспоминаю об этом с печалью совершенно иного рода.
О господи, — ну зачем, зачем была мне та аспирантура? Ведь я же видел, что близко не подхожу к высотам, на которых ведут восхождение мои учителя по театральной профессии — Дрознин, Карпов, Морозова?
Видел.
Я же понимал, что мое место — за письменным столом? Понимал.
Но батюшка «совок» еще крепко сидел во мне и требовал статуса. Аспирант, кандидат, доктор наук, место в президиуме, венок от месткома… Чтобы все, как у людей!
Через год, запасшись разнарядкой , я, сам не знаю зачем, поступил в эту чертову аспирантуру, чтобы бросить ее перед самой защитой.
Я писал каждый день, я жил пишмашинкой «Эрика» и своими листочками на скрепочках, я был все свободнее и веселее в этом волшебном занятии и всем организмом чувствовал, что хочу заниматься только этим, — но еще несколько лет по инерции продолжал поливать потом полы гитисовского тира и гимнастического зала в Щукинском училище…