Аркадий Аверченко - Кубарем по заграницам (сборник)
— Побегу и я.
— Не опоздайте. Ивиковы, кажется, собираются разорвать книгу на 10 тоненьких книжечек по 48 страниц и продать.
— Как же это так: без начала, без конца?
— Подумаешь — китайские церемонии.
Этап четвертыйПубликация:
«Известный чтец наизусть стихов Пушкина ходит по приглашению на семейные вечера — читает всю «Полтаву» и всего «Евгения Онегина». Цены по соглашению. Он же дирижирует танцами и дает напрокат мороженицу».
Разговор на вечере:
— Слушайте! Откуда вы так хорошо знаете стихи Пушкина?
— Выучил наизусть.
— Да кто ж вас выучил: сам Пушкин, что ли?
— Зачем Пушкин. Он мертвый. А я, когда еще книжки были, так по книжке вызубрил.
— А у него почерк хороший?
— При чем тут почерк? Книга напечатана.
— Виноват, это как же?
— А вот делали так: отливали из свинца буквочки, ставили одну около другой, мазнут сверху черной краской, приложат к белой бумаге да как даванут — оно и отпечатается.
— Прямо чудеса какие-то! Не угодно ли присесть! Папиросочку! Оля, Петя, Гуля — идите послушайте, мусье Гортанников рассказывает, какие штуки выделывал в свое время Пушкин! Мороженицу тоже лично от него получили?
Этап пятый— Послушайте! Хоть вы и хозяин только мелочной лавочки, но, может быть, вы поймете вопль души старого русского интеллигента и снизойдете.
— А в чем дело?
— Слушайте… Ведь вам ваша вывеска на ночь, когда вы запираете лавку, не нужна? Дайте мне ее почитать на сон грядущий — не могу заснуть без чтения. А текст там очень любопытный — и мыло, и свечи, и сметана — обо всяком таком описано. Прочту — верну.
— Да… все вы так говорите, что вернете. А намедни один тоже так-то вот — взял почитать доску от ящика с бисквитами Жоржа Бормана, да и зачитал. А там и картиночка, и буквы разные… У меня тоже, знаете ли, сын растет!..
Этап шестой— Откуда бредете, Иван Николаевич?
— А за городом был, прогуливался. На виселицы любовался, поставлены у заставы.
— Тоже нашли удовольствие: на виселицы смотреть!
— Нет, не скажите. Я, собственно, больше для чтения: одна виселица на букву «Г» похожа, другая — на «И» — почитал и пошел. Все-таки чтение — пища для ума.
Русский в Европах
Летом 1921 года, когда все «это» уже кончилось, в курзале одного заграничного курорта собралась за послеобеденным кофе самая разношерстная компания: были тут и греки, и французы, и немцы, были и венгерцы, и англичане, один даже китаец был…
Разговор шел благодушный, послеобеденный.
— Вы, кажется, англичанин? — спросил француз высокого бритого господина. — Обожаю я вашу нацию: самый дельный вы, умный народ в свете.
— После вас, — с чисто галльской любезностью поклонился англичанин. — Французы в минувшую войну делали чудеса… В груди француза сердце льва.
— Вы, японцы, — говорил немец, попыхивая сигарой, — изумляли и продолжаете изумлять нас, европейцев. Благодаря вам слово «Азия» перестало быть символом дикости, некультурности…
— Недаром нас называют «немцами Дальнего Востока», — скромно улыбнувшись, ответил японец, и немец вспыхнул от удовольствия, как пук соломы.
В другом углу грек тужился, тужился и наконец сказал:
— Замечательный вы народ, венгерцы!
— Чем? — искренно удивился венгерец.
— Ну как же… Венгерку хорошо танцуете. А однажды я купил себе суконную венгерку, расшитую разными этакими штуками. Хорошо носилась! Вино опять же; нарезаться венгерским — самое святое дело.
— И вы, греки, хорошие.
— Да что вы говорите?! Чем?
— Ну… вообще. Приятный такой народ. Классический. Маслины вот тоже. Периклы всякие.
А сбоку у стола сидел один молчаливый бородатый человек и, опустив буйную голову на ладони рук, сосредоточенно печально молчал.
Любезный француз давно уже поглядывал на него. Наконец, не выдержал, дотронулся до его широкого плеча:
— Вы, вероятно, мсье, турок? По-моему, одна из лучших наций в мире!
— Нет, не турок.
— А кто же, осмелюсь спросить?
— Да так, вообще, приезжий. Да вам, собственно, зачем?
— Чрезвычайно интересно узнать.
— Русский я!!
Когда в тихий дремлющий летний день вдруг откуда-то сорвется и налетит порыв ветра, как испуганно и озабоченно закачаются, зашелестят верхушки деревьев, как беспокойно завозятся и защебечут примолкшие от зноя птицы, какой тревожной рябью вдруг подернется зеркально-уснувший пруд!
Вот так же закачались и озабоченно, удивленно защебетали венгерские, французские, японские головы; так же доселе гладкие зеркально-спокойные лица подернулись рябью тысячи самых различных взаимно борющихся между собою ощущений.
— Русский? Да что вы говорите? Настоящий?
— Детки! Альфред, Мадлена! Вы хотели видеть настоящего русского — смотрите скорее! Вот он, видите, сидит.
— Бедняга!
— Бедняга-то бедняга, да я давеча, когда расплачивался, бумажник два раза вынимал. Переложить в карманы брюк, что ли?
— Смотрите, вон русский сидит.
— Где, где?! Слушайте, а он бомбу в нас не бросит?
— Может, он голодный, господа, а вы на него вызверились. Как вы думаете, удобно ему предложить денег?
— Немца бы от него подальше убрать. А то немцы больно уж ему насолили… как бы он его не тово!
Француз сочувственно, но с легким оттенком страха жал ему руку, японец ласково с тайным соболезнованием в узких глазках гладил его по плечу, кое-кто предлагал сигару, кое-кто плотней застегнулся. Заботливая мать, захватив за руки плачущего Альфреда и Мадлену, пыхтя, как буксирный пароход, утащила их домой.
— Очень вас большевики мучили? — спросил добрый японец.
— Скажите, а правда, что в Москве собак и крыс ели?
— Объясните, почему русский народ свергнул Николая и выбрал Ленина и Троцкого? Разве они были лучше?
— А что такое взятка? Напиток такой или танец?
— Правда ли, что у вас сейфы вскрывали? Или, я думаю, это одна из тысячи небылиц, распространенных врагами России… А правда, что, если русскому рабочему запеть «Интернационал», он сейчас же начинает вешать на фонаре прохожего человека в крахмальной рубашке и очках?
— А правда, что некоторые русские покупали фунт сахару за пятьдесят рублей, а продавали за тысячу?
— Скажите, совнарком и совнархоз опасные болезни? Правда ли, что разбойнику Разину поставили на главной площади памятник?
— А вот, я слышал, что буржуазные классы имеют тайную ужасную привычку, поймав рабочего, прокусывать ему артерию и пить теплую кровь, пока…
— Горит!! — крикнул вдруг русский, шваркнув полупудовым кулаком по столу.
— Что горит? Где? Боже мой… А мы-то сидим…
— Душа у меня горит! Вина!! Эй, кельнер, камерьере, шестерка — как тебя там?! Волоки вина побольше! Всех угощаю!! Поймете ли вы тоску души моей?! Сумеете ли заглянуть в бездну хаотической первозданной души славянской. Всем давай бокалы. Эх-ма! «Умру, похоро-о-нят, как не жил на свете»…
Сгущались темно-синие сумерки.
Русский, страшный, растрепанный, держа в одной руке бутылку «Поммери-сек», а кулаком другой руки грозя заграничному небу, говорил:
— Сочувствуете, говорите? А мне чихать на ваше такое заграничное сочувствие!! Вы думаете, вы мне все, все, сколько вас есть, мало крови стоили, мало моей жизни отняли? Ты, немецкая морда, ты мне кого из Циммервальда прислал? Разве так воюют? А ты, лягушатник, там… «Мон ами, да мон ами, бон да бон», а сам взял да большевикам Крым и Одессу отдал. Разве это боновое дело? Разве это фратерните? [24] Разве я могу забыть? А тебе разве я забуду, как ты своих носатых китайских чертей прислал — наш Кремль поганить, нашу дор… доррогую Россию губить, а? А венгерец… тоже и ты хорош: тебе бы мышеловками торговать да венгерку плясать, а ты в социалистические революции полез. Бела Кунов, черт их подери, на престолы сажать… а? Ох, горько мне с вами, ох, тошнехонько… Пить со мной мое вино вы можете сколько угодно, но понять мою душеньку?! Горит внутри, братцы! Закопал я свою молодость, свою радость в землю сырую… «Умру-у, похоронят, как не-е жил на свете!»
И долго еще в опустевшем курзале, когда все постепенно, на цыпочках, разошлись, долго еще разносились стоны и рыдания полупьяного одинокого человека, непонятного, униженного в своем настоящем трезвом виде и еще более непонятного в пьяном… И долго лежал он так, неразгаданная мятущаяся душа, лежал, положив голову на ослабевшие руки, пока не подошел метрдотель:
— Господин… Тут счет.
— Что? Пожалуйста! Русский человек за всех должен платить! Получите сполна.
Осколки разбитого вдребезги
Оба они сходятся у ротонды севастопольского Приморского бульвара, перед закатом, когда все так неожиданно меняет краски: море из зеркально-голубого переходит в резко-синее, с подчеркнутым под верхней срезанной половинкой солнца горизонтом; солнце из ослепительно-оранжевого превращается в огромный полукруг, нестерпимо красного цвета; а спокойное голубое небо, весь день томно дрожавшее от ласк пылкого зноя, к концу дня тоже вспыхивает и загорается ярким предвечерним румянцем, — одним словом, когда вся природа перед отходом ко сну с неожиданной энергией вспыхивает новыми красками и хочет поразить пышностью, тогда сходятся они у ротонды, садятся они на скамеечку под нависшими ветвями маслины и начинают говорить…