Джон Барт - Химера
Уже за следующую свою книгу "Химера" (1972), в которой он развил дальше большую часть этих наработок, Барт получил самую престижную в те времена в Америке Национальную книжную премию. Успех этой, с точки зрения широкой публики, весьма сомнительной книги – подозрителен жанр сборника повестей, далека от всякой злобы дня тематика, "высоколобая" ориентация автора граничит с высокомерием и т. д. – является красноречивым и естественным результатом признания Барта Американским Писателем №1[4]. Что касается намерений автора, с ними опять же можно ознакомиться по лекции, см. ниже; но не надо забывать самохарактеристику Барта: «Я восхищаюсь писателями, которые могут представить запутанное простым, но мой собственный талант заключается в том, чтобы превратить простое в запутанное». Так как же проявляется этот талант в «Химере»? В наследство от комнаты смеха здесь налицо и вложенные повествования, и неопределенность или множественность повествовательного голоса, и обкатанные ранее Схема, см. выше и ниже, и диаграммы Фрайтага, см. ниже; знакомы и фрагменты «металитературы» – диалоги Шахразады и джинна Дж. Б. касательно подноготной писательского мастерства, излияния совсем другого Дж. Б. о революционном романе. Не Бог весть какая новость и система лейтмотивов, скрепляющих весь текст: здесь это и, классическое золотое сечение (вмонтированное, в частности, в пропорции всего текста) вкупе с числами Фибоначчи (вмонтированными, в частности, в пропорции спирального храма в Хеммисе), и тесно математически связанные с ними логарифмические спирали: раковины, пупки, милые сердцу И. Ефремова галактики и т. д. Бросается в глаза и язычески чрезмерный языковый блеск, подчеркнуто не обращающий внимания на хронологическую уместность (Иобат, цитирующий вроде бы Огдена Нэша), фейерверк каламбуров, ребусов, загадок, аллитераций и аллюзий, милых или рискованных шуток, часть которых неизбежно гибнет при переводе, и последовательно проводимый Принцип Метафизических Средств (см. много ниже). Достаточно внятен и классический субстрат текста: от жонглирования античной мифологией и бряцания громким греко-римским – или изобретенным сэром Ричардом Бертоном для перевода «Тысячи и одной ночи» – словцом до следования классическим канонам в разворачивании сюжета, начиная in media res, и до переиначивания переиначенного – как Вергилий приспосабливает в описании карфагенских фресок гомеровское описание щита Ахилла, так и Барт в свою очередь перелицовывает на стены храма в Хеммисе эти фрески из «Энеиды». Куда труднее замечается сложная «топологическая» структура романа: как и в «Поминках по Финнегану», текст здесь бесшовно замыкается в кольцо, за последними его словами непосредственно следуют первые, обеспечивая роману бесконечное повторение, – и оказывается, что Дуньязада перебивает Шахразаду, рассказывающую «Беллерофониаду»! «Беллерофониада» оказывается частью «Дуньязадиады», а рассказывает ее в конечном счете Дуньязада! Далее, в роман – пока еще с опаской, то ли дело будет в «ПИСМЕНАХ» – проникают персонажи из прежних книг автора – все эти Тодды Эндрюсы, Гаррисоны Мэки, Генри Бурлингемы, Харольды Бреи, анонимный менестрель – изобретатель письма из заблудившейся в комнате смеха «Анонимиады» и т. д. Но проникают они сюда не одни, а прихватив с собой из своих «романов приписки» солидные куски текста,– и оказывается, что вымышленная любовная сцена между Беллерофоном и Антеей почти дословно воспроизводит бытовой адюльтерчик Тодда Эндрюса из «Плавучей оперы», амфору с текстом раскачивают под теми же созвездиями те же рыбы, что и в «Анонимиаде», и т. д. А деятельность Джерома Брея, чья насекомая сущность (привет, папа Замза) видна здесь разве что под увеличительным стеклом, станет предметом и вовсе следующего романа «ПИСМЕНА», если не цитатой, то все-таки отпочкованием которого (т. е. еще не существующего текста) оказывается, собственно, вся «Беллерофониада», а может, и «Персеида» (вспомним и – прямо по заказу Жака Деррида – цитирование уже написанной, но еще не произнесенной лекции, посвященной цитирующему ее еще не написанному тексту). Пожалуй, суммируя вышеизложенное, остается удивляться, сколь своевременно подоспело словечко постмодернизм.
Уже следующая книга Барта, "ПИСМЕНА", начатая ранее "Химеры", а вышедшая лишь в 1979-м, иначе как постмодернистская классика уже и не воспринималась. Вновь огромный роман, из корпуса которого, между прочим, по-цезарски волевым актом и был вырезан беллерофонически-персеевский кусок, ставший потом "Химерой", – даже для Барта на удивление искусно и изобретательно вытканное из соединяющих семь (по числу букв в названии) персонажей (5 старых + 1 новый + 1 автор) эпистолярных нитей полотно. Кампус, университетский быт, лишь смутно отдававшийся на страницах предыдущей книги, вновь набирает тут силу и выходит на первый план. Здесь, пожалуй, пора наконец обратиться к самому письму, дискурсу Джона Барта. Выясняется, что, несмотря на изобилие мастерски, профессионально используемых жаргонизмов, арготизмов, грецизмо-латинизмов, просто словечек и т. п., несмотря на замечательную чересполосицу стилей, языков, дискурсов, голосов, повествователей и т.д., каждый язык, дискурс, идиостиль как бы объярлычен: вот кампус, вот арабщина, вот греческое, вот мифология и т. д. Базисное же, фоновое ("белое") письмо между тем всюду крайне литературно-научибельное письмо, пресловутое creative writing, блестящее письмо университетского отличника, причем это его свойство остается абсолютно постоянным – от первых же опусов до череды зрелых постмодернистских творений, сплошь и рядом в спиральном раскручивании повторяющих на новом уровне старые ходы и идеи писателя (выделим из них еще двух "толстяков" – "Приливные сказания" (1987) и "Последнее плавание Имярек моряка" (1991). Критика (университетская, неуниверситетская так не называется) встречает каждое его творение дружным хором похвал – и есть за что! Его баснословная изобретательность, интеллект, трудолюбие – вот уж ни дня без строчки, даже по пятницам (своим университетским выходным) он написал весьма интересную и остроумную книгу эссеистики, которую так и назвал – "Пятничная книга", – искренность, верность своим принципам – все это не может не восхищать. Щедро возвращает его искусство и свой долг университетской культуре, грандиозному, если не одиозному архипелагу на культурной карте США, являя собой благоприятнейшую тему для всевозможных курсовиков, дипломов, диссертаций и т. п. Но, например, в другой среде, среди молодых американских писателей, в свою очередь ищущих путей обновления ежели не общества, то прозы, отношение к нему в первую очередь скептическое, а уж потом уважительное. Куда большим уважением здесь пользуются, не говоря о модном Пинчоне, далекие от раскладов литературного истеблишмента Уильям Гэсс или Роберт Кувер.
Как мне представляется, дело тут в том, что противопоставление Европы и Америки – см. выше, – в случае Барта лучше всего видное по разнице между ним и его любимым Беккетом, приняло форму противопоставления конечного и бесконечного; в то время как авангардная европейская – а также и американская – литература пытается через неимоверно тяжкий опыт взять окружающую человека бесконечность на абордаж своими – конечными – средствами, свернувшийся в замкнутом мирке кампуса Барт воспринимает конечность как данность. Идея кампуса, замкнутой внутренней территории, просто не допускает идеи бесконечности, как допускает только прямые (пусть даже поломанные) – или их двойняшек, круги, спирали – линейное шкалирование университетской жизни. Что ни говори, кампус не мир, Барт – отнюдь не отрок, глядящий в ночи эстампы, его спираль – средство исчерпать безграничность пространства, свести его к конечному, излюбленные им приливно-отливные метафоры ограничивают, зацикливают безбрежность океана, рассказываемые им истории сложнейшим меандром покрывают заданную, естественно, не поверхность, а область.
И поскольку все попытки объять бесконечное тщетны, нам остается, в восхищении той невинностью, с которой он вбирает в себя опыт самых искушенных, снять шляпу перед этим современным Дон Кихотом, столь долго блюдущим, противопоставляя жизни стратегию, свою неискушенность, обращающуюся неискушаемостыо; способным, как и Набоков, но без дьявольской его искусительности, воспринимать конечность как данность – и невинно учить этому других.
В. Лапицкий
ХИМЕРА
ДУНЬЯЗАДИАДА
1– И тут я, как обычно, прервала свою сестру, сказав: «До чего же ловка ты со словами, Шахразада». Вот уже тысячную ночь сижу я у подножия твоей постели, пока ты занимаешься с царем любовью и рассказываешь ему истории, и та, которую ты еще не кончила, завораживает меня, словно взгляд джинна. Я бы и не подумала вот так перебивать тебя перед самым концом, но я слышу, как пропел на востоке первый петух, и т.д., и царь должен хоть немного вздремнуть до рассвета. Если бы у меня был твой талант…"