Djonny - Сказки темного леса
Сразу же после этих событий мы отписали Дурману, какие «друзья» приезжают в Питер, прикрываясь его именем. И ему это ни хуя не понравилось! Взбешенный Дурман настиг Крысу в Сабурово, когда тот вышел покурить на черную лестницу в панельной девятиэтажке. В отличие от наших братьев, Дурмана даже трезвого нельзя упрекнуть в долготерпении или в мягкости нравов. Опознав Крысу благодаря нашему описанию, Дурман вычислил его по тусовке и подверг настоящей расправе. А последним фактором проверки оказалась «подпись» Лана, которую тот оставил у Крысы на левой щеке. После этого с ним было уже не о чем разговаривать. Несколькими ударами в зубы Дурман сбил Крысу с ног, а затем пинками спустил с восьмого этажа по бетонной лестнице до самого выхода из подъезда. В ходе этой экзекуции кроссовки Дурмана пропитались кровью настолько, что их пришлось выбросить, а про Крысу я и говорить не хочу. В нашей истории для него больше нет места.
Как я уже говорил, не так давно «вербовщики» военкомата схватили и заточили подо Мгой нашего Кузьмича. Они полагали, что Барин будет два года горбатиться в железнодорожных войсках — но уже через неделю Кузьмич наебал стражу возле своего барака, перелез через забор части и был таков. Его возвращение совпало с днем рождения Маклауда, который мы решили отпраздновать на квартире у известного сорокомана по прозвищу Шапа.
С этим кадром нас познакомил Панаев, отрекомендовавший Шапу журналистом газеты «Сорока» — ненавидимой всеми нами до дрожи в зубах. За две недели перед описываемыми событиями я и Панаев навестили Шапу у него дома, якобы с целью дать газете «Сорока» интервью от лица нашей «молодежной организации».
Шапа проживал в двухкомнатной квартире на третьем этаже, в старой пятиэтажке неподалеку от станции метро «Елизаровская», вместе со своими папой и мамой. Эта семейка заслуживает отдельного разговора. Мама Галя, дородная сорокалетняя тварь, до такой степени выжила из ума, что разделяла все увлечения своего блудного сына. То есть писала в «Сороку», бухала и вовсю общалась с сорокоманами. Она производила впечатление потасканной привокзальной синявки, возле которой жался её муж, напоминающий высушенного алкоголем пожилого бомжа. Сам Шапа (да не уподобимся ему вовек) производил еще более отталкивающее впечатление. Невысокого роста, с вечно бегающими крысиными глазками, Шапа оказался записным героинщиком и спидоносцем. У него были какие-то претензии к Маклауду из-за того, что тот полгода назад скинул его на Черной Речке с парапета. Упав, Шапа здорово повредил себе спину и долго не мог ходить — на что и пожаловался нам своим дребезжащим, вечно ноющим голосом. За время этой встречи мы с Панаевым успели придирчиво осмотреть Шапино жилище, договориться о «будущем празднике» (разумеется, не сообщая Шапе, чей день рождения мы задумали отмечать) и дать газете «Сорока» короткое интервью. Это оказалось совсем не трудно — Шапа задавал разные вопросы (типа — почему мы ненавидим сорокоманов и т. д.), а мы с Панаевым по очереди посылали его на хуй. Под конец Шапа отчаялся хоть что-нибудь узнать и поинтересовался — может, у нас найдутся пожелания для его читателей? Тут он был прав: в этом мы никак не могли ему отказать!
Так как мы с Панаевым пили тогда белый вермут пополам со спиртом — подробности этого «интервью» не задержались у меня в голове. «Чтоб вы лишаем голимым поросли!» — вот собственно и все, что мне оттуда запомнилось. Но Шапа старательно записал нашу ругань и пьяные выкрики, а через неделю все это безобразие появилось на страницах «Сороки»— насмешив нас и раздосадовав впечатлительных сорокоманов.
Сам праздник, получивший впоследствии название «Шапа-пати», начался так. Около девяти часов вечера мы постучались в дверь Шапиной квартиры — только открыл нам вовсе не Шапа, а его мать.
— Шапы нет дома, — завила она. — И когда он будет, не знаю!
— Но мы договаривались… — начал было я, но старая сука была неумолима. — Не пущу! Ждите на лестнице!
Только благодаря посулам и клятвенному обещанию «налить» нам удалось пробраться в квартиру и засесть в комнате у Шапы. Праздник был распланирован как состоящий из двух частей — сначала мы чинно-мирно отмечаем день рождения (то есть пьем, покуда не перекинемся), а в 4.30 начинаем в квартире у Шапы настоящий погром. Но первые конфликты начались гораздо раньше, чем подступил назначенный срок.
Сам Шапа (явившийся домой только в первом часу ночи) посерел лицом, как только увидел в коридоре Маклауда. От греха подальше Шапа спрятался в комнате отца и не выходил оттуда ни за какие коврижки. Он даже предпринял несколько попыток «выписать» нас из квартиры (через отца, разумеется) — но этому воспротивилась пьяная «в говно» мать. Поллитра водки и льстивые речи Маклаудовской жены сумели вовремя перетянуть ее на «нашу сторону».
Водка лилась рекой, и постепенно стены в Шапиной комнате дрогнули и завертелись волчком, а на лицах товарищей появились первые признаки приближающейся перемены. Все чаще в ответ на замечания Шапиной матери доносилось не вежливое «извините», а куда более естественное «пошла на хуй», а кое-кто даже перестал бросать хабарики на пол. Вместо этого дымящиеся окурки стали размазывать о стены комнаты.
Начало второй части праздника положил Кузьмич. Когда настенные часы в комнате у Шапы остановились[197] на отметке «полпятого», Барин заорал «Поехали!», сорвал часы со стены и молодецким ударом разломил ходики о стенной шкаф. Я тут же ухватился за ствол огромного, в человеческий рост, фикуса, поднял цветок с пола и размахнулся изо всех сил. Керамический горшок на большой скорости врезался в невысокий сервант, вдребезги разбив стекла и совершенно разбившись сам. Во все стороны брызнули стекла вперемешку с землей, оставив у меня в руках только мясистый ствол и лохматое корневище.
Остальные тоже не стояли без дела — кто-то опрокинул секретер, кто-то перевернул стол, а Панаев в это время кромсал ножом одеяла и поджигал занавески. Я недолго наблюдал за этим безобразием, так как неожиданно кто-то могущественный и жестокий вселился в меня, отключив сознание, словно пьяный электрик — свет. Остался лишь калейдоскоп вращающихся картинок: блевота на стенах, пьяные лица и громогласный немолкнущий крик.
Это кричала Шапина мама, которая увидела, как Строри вытащил из кладовки топор и несколькими удалыми взмахами развалил унитаз. Хлынула вода, но Строри это ни чуточки не обеспокоило. C побелевшим от водки лицом он перешел в ванную комнату — и оттуда понеслись гулкие удары, по силе сравнимые разве что с ударами колокола. Приоткрыв дверь, я некоторое время наблюдал, как Строри с остервенением дырявит чугунную ванну обухом топора.[198] Оригинальнее всех развлекался Маклауд. Он выволок из дальней комнаты Шапиного отца, после чего развалился на стуле в начале длинного коридора, тянущегося из прихожей на кухню. В конце коридора Маклауд приказал расставить Шапин семейный сервиз, и теперь расстреливал его из принесенного с собой пневматического ружья.
Происходило это так. Сначала пьется стопка наливки, затем звучит сухой шелчок выстрела — и на кухне во все стороны брызжут фарфоровые осколки. После этого Маклауд лениво бросал ружье в сторону, а Шапин отец со всей поспешностью ловил его за ствол и перезаряжал. Наступало мгновение тишины, затем Маклауд опять глотал стопку наливки — и все повторялось опять. Маклауд занял пост в коридоре не просто так. По совместительству он контролировал выход на лестничную площадку — чтобы Шапа и его родители не вздумали выбежать из дома и вызвать милицию. Доведенный до отчаяния Шапа попытался выброситься из окна, но братья это вовремя пресекли — схватили Шапу за руки и заперли в кладовке. Вызвать же милицию по телефону у Шапы и его родных не было ни малейшей возможности.
Телефон в Шапиной квартире мозолил мне глаза с самого вечера. Он располагался на тумбочке возле дверей, причем с ним постоянно происходили удивительные метаморфозы. По первости он стоял просто так, затем кто-то снял с него трубку — которая одиноко зудела, короткими гудками жалуясь на нелегкую жизнь. В следующий мой визит в коридор трубка лежала на том же месте — только вот витой шнур был уже перерезан.
Когда же мы уходили, в тумбочку, на которой стоял телефон, оказался воткнут топор. Строри вбил лезвие в податливое дерево едва ли не до половины — так что обух едва-едва виднелся сквозь искореженный аппарат. Эта картина накрепко засела у меня в голове — лопнувшие куски пластика, искореженные шестеренки и разноцветные провода.
Кураж отпустил меня только в метро, когда я прилег на лавку в практически пустом вагоне. За окном проносились перевитые кабелями стены тоннеля, а на лавке напротив пяный Фери пытался «склеить» парочку утренних малолеток: