Владимир Елистратов - Рассказы
Потом в школе все было нехорошо. Но об этом не буду. Короче, бадминтон я бросил.
Я начал заниматься вольной борьбой. Мне в целом нравилось. Я делал успехи. Получил какой-то юношеский разряд. Кажется второй. Было только одно но: от партнеров очень плохо пахло. Никаких дезодорантов тогда не было. А мылись советские детишки в лучшем случае раз в неделю. И не только детишки. Один мой американский студент после недели пребывания в России на вопрос, нравится ли ему в Москве, сказал: «Да, но русские не дружат с ванной».
А у меня, надо сказать, нюх, как у Мухтара. Зрение фиговое, слух так себе, а нюх — хоть сейчас в парфюмеры. Я совершенно спокойно определяю, какой день мой сын носит майку. Причем из соседней комнаты. Мы даже с ним играем: на честность. Если я определяю день, он заучивает наизусть стихотворение Есенина или Блока, а если не определяю — я прослушиваю полный диск Рамштайна.
— Какой?! — кричит мне сын из своей комнаты.
Я приподнимаюсь на диване, глубоко вдыхаю и говорю:
— Вылезь из-под одеяла, так нечестно.
— Блин! — раздается шуршание, сопение и т. п. — Ну?
Я еще раз вдыхаю воздух:
— Седьмой!
— Блин!..
— Давай-давай…
Из соседней комнаты раздается бубнёж, полный ненависти и отчаяния:
— Ночь, улица, фонарь, блин… аптека… блин.
— Майку поменяй. От тебя ж пасет, как от корабля мертвецов. Учи, учи. И без блинов.
Сопение, шуршание, злобный шёпот:
— Ночь, улица, фонарь, аптека… М-м-м-м… Символист в трусиках…
От партнеров, повторяю, очень плохо пахло. Особенно плохо пахло от Васи Надзорова. Каждую тренировку я молился, чтобы не бороться с Надзоровым. Мне вполне, до головокружения, хватало того, что он находится где-то здесь, в зале. Я чувствовал его присутствие, как экстрасенс — тени предков. Несколько месяцев мне везло. Вася боролся с другими. Потом начались соревнования. Провели жеребьёвку.
И вот — я, напротив меня — мой соперник, Вася. В своей неизменной илисто-глянцевой маечке… Стоит, улыбается. В общем, картина художника Акакия Вонюкина «Бомж с дурианом». Я как-то сразу обмяк. И позорно проиграл на сороковой секунде: насколько хватило задержать дыхание. И бросил заниматься вольной борьбой.
А потом я стал моржевать. Моржевал несколько лет на Путяевских прудах в Сокольниках. Можете проверить, там меня, может быть, еще помнят.
Моржи — народ интересный. Где-то треть моржей — бывшие алкоголики. У них нет выбора: или прорубь — или вытрезвитель. И вот они по два часа, сизые от удовольствия, задорно бегают босиком по снегу, потом долго-долго, фырча и блаженно матерясь, плавают в тяжкой, как глицерин, ледяной воде. И потом сил пить водку уже нету.
Другая треть — люди, помешанные на своём здоровье. Часто они сочетают моржевание еще с чем-нибудь. Я знал одного милого перца, который: моржевал, лечился уринотерапией, исповедовал раздельное питание, практиковал йогу, голодал и занимался дыхательной гимнастикой. На простые человеческие вопросы типа: «который час?» или «как пройти в библиотеку?» он не отвечал. Ему просто было некогда. Он был занят своим здоровьем. Ему некогда было даже, извините, сходить по-большому. Да и нечем. Потому что вместо «большого» он предпочитал шанкпракшалану. Это такая индийская очистка желудка и кишечника. Берется пятиметровый бинт и заглатывается. Потом ждешь, пока он распространится по организму, а затем выпиваешь два литра физраствора, по простому соленой воды, и медленно и задумчиво, склоняясь над очком, вытягиваешь то, что было бинтом, изо рта. В общем, бухенвальдская нирвана. К тому же индусы это делают раз в пять лет, а наш путяевский мега-йог — еженедельно.
То он сидел в позе лотоса, прихлёбывая мочу из майонезной баночки. То грыз морковку в проруби. То, обессиленный от месячного голодания, лежал у проруби и дышал нижней левой четвертью живота. Кончил он логично: в дурке, где с головой ушел в даосские рецепты бессмертия.
Мне нравился моржевой адреналин. Ноги, правда, примерзают ко льду и руки — к железным поручням, когда вылезаешь из проруби, но это пустяки. Морда вся обморожена — но и это мелочь.
Однажды в воскресенье в Сокольниках устроили соревнование по плаванию в проруби. Прорубили дорожки, метров пятьдесят туда-обратно. По двое прыгали и плыли. Пятьдесят метров. При минус двадцати пяти — это всё-таки сильно. Но я решил, что я — йоу! — полярный дельфин, сын Папанина и Снегурочки, и принял участие в этом веселом чукотско-бразильском карнавале.
Некоторые доплывали.
Когда я прыгнул и попал в воду, первое ощущение было, что я промахнулся мимо проруби и плашмя долбанулся всей требухой об лёд и теперь лёд подо мной медленно тает. Это было как в кошмарном сне. Я стал грести. Гребки были тоже как в кошмаре: знаете, когда хочешь что-то сделать во сне, и у тебя не получается.
В замедленной съемке я проплыл до того конца проруби и поплыл обратно. Мелькнуло квадратное синее лицо моего созаплывца, бывшего алкаша Феди. Вернее, мелькнули: синее лицо, красные глаза и белые губы, обрамляющие черный ужас рта. Одной фиолетовой рукой Федя держался за лёд, а другой — зеленой — зачем-то пытался опереться на воду. Наверное, ему вдруг резко разонравилось плавать, и он решил вылезти из этого зловещего ледяного бардака.
Я не знаю, чем там, у разноцветного Феди, кончилось. Я мужественно поплыл назад и доплыл, вернее, дополз по воде, до финиша. Я стал медленно поднимать счастливое, как мне казалось, лицо вверх. Меня фотографировал корреспондент рабочей газеты, в шубе, валенках, подонок, и ушанке. А другой гнус, в дублёнке, унтах и шерстяном шлеме, совал мне в рот, как гастрологическую кишку, ледяной микрофон и спрашивал что-то вроде:
— Что вы чувствуете в этот прекрасный момент?
Я хотел сказать им:
— Все хорошо. Я чувствую себя отлично. Только дайте же вылезти, падлы!
Но когда я окончательно поднял улыбающееся лицо и уже собрался сказать все это, они как-то порывисто отпрянули от меня. В их глазах были скорбь и ужас, и шерсть на унтах журналиста стала дыбом. Как будто перед ними был не улыбающийся победитель моржевого заплыва, а не знаю кто. Морж Серёжа, из тех, заботящихся о своем здоровье, который благоразумно не принял участия в заплыве и наблюдал за мной с берега, потом мне рассказывал:
— Ты улыбался, как Медуза Гангрена.
Я получил грамоту за победу в заплыве, но моржевать бросил. И много лет моя забота о здоровье выражалась исключительно в обильном питании, долгом сне и многосекундных прогулках по балкону.
Но у меня был тёща. Я понимаю, что говорить о тёщах — это петросянство и пошлятина. Но я должен о ней сказать, потому что я убеждённый реалист. Я считаю, что реализм — это как спирт. А всё остальное, всякие там постмодернизмы, — это ликёры, коктейли и прочие враги печёнки. Я реалист. А реалист обязан беречь печёнку и говорить правду, даже если она (правда) — тёща и даже если она (тёща) давно сидит в ней (печёнке). Я немного запутался, но — мужественно продолжаю.
Итак я говорю о тёще. Тем более, что это — бывшая тёща, а говорить о бывшей тёще — это так же безнаказанно, как о древнем Египте.
Единственное, чем занималась моя тогдашняя тёща — она заботилась о моем здоровье. Причем исключительно на словах. Она могла часами тревожно заботиться о зяте:
— У тебя ужасный цвет лица. Тебе надо срочно обратиться к эндокринологу.
Или:
— У тебя страшный сколиоз. Немедленно иди к хирургу.
Или:
— Почему ты так много икаешь? Сейчас же иди к гастроэнтерологу.
— Слушайте, Тамара Семёновна, я вас очень прошу, отстаньте от меня, пожалуйста… Ну, икнул человек два раза. А чего бы мне не поикать? Я же съел целую скумбрию. И вообще: видите, я очень занят. У меня срочная работа. Понимаете?
— Это ужасно! — говорит Тамара Семёновна, романтично прислонившись головой к двери моего кабинета. — Такой болезненный аппетит говорит о плохом состоянии печени. Ты должен, ты обязан прямо сейчас обратиться к этому… как его?..
— К икологу…
— Не шути так. С этим не шутят. И вообще ты слишком раздражителен. Сходи, прямо сегодня сходи к психотерапевту.
— О Господи! Ну я вас очень прошу: посмотрите телевизор.
— Зачем ты меня обижаешь? — Тамара Семёновна всхлипывает. — Тебе просто нравится мучить меня? Да?
— О, Боже мой!
— Вот-вот, видишь? Просто несносный характер! Нет, психотерапевт тут не поможет, тут нужен психиатр…
— Я тоже так думаю.
— Ты грубишь мне? Нет, это невыносимо!
Дальше следует сцена. Затем — примирение. Моя бывшая жена всё это время сидит в комнате и смотрит сериал. Ей по барабанну. Моя бывшая супруга — это нордический крокодил, пирамида Хеопса.
На следующий день все начинается сначала. Сама Тамара Семёновна всю жизнь лечится. От всего. Хотя первый раз голова у неё заболела в тридцать пять лет. С тех пор, если у неё вдруг заболевает голова (а это случается раз в три-четыре года), она вызывает неотложку.