Герберт Уэллс - Собрание сочинений в 15 томах. Том 3
— Им нужна твердая рука, — сказал мистер Кумс.
— А грибов-то здесь сколько, — заметил Том, — и какой только от них прок!
Мистер Кумс поглядел вокруг.
— Я полагаю, что в них есть очень большой смысл, — сказал он.
Вот и вся благодарность, какую получил красный гриб за то, что, помрачив рассудок жалкого человечка, сделал его способным к решительным действиям и таким образом перевернул весь ход его жизни.
(перевод И. Е. Грушецкой)Размышления о дешевизне и тетушка Шарлотта
Мир совершенствуется. В дни моей юности, как многие из вас еще помнят, люди чтили красное дерево и почему-то предпочитали всякой другой мебели эти блестящие громады, удивительно похожие цветом на сырую печенку и такие тяжелые, что не сдвинешь. Те из нас, кто был слишком беден для красного дерева, притворялись, что имеют его, придавая своей мебели воспаленный оттенок с помощью фанеровки. Это заставило кое-кого решить, что все дело тут было в цвете. В те времена бытовало словечко «ничтожный», ныне почти забытое. Милая тетушка Шарлотта прибегала к этому эпитету, когда по-своему, по-женски, бранила ей неугодных. «Ничтожный», «пустой», «поддельный» было, по ее мнению, наихудшим, что можно сказать о человеке. Еще, помнится, она питала крайнее отвращение к накладному серебру и бронзовым полупенсам. Полупенсы ее юности представляли собой массивные диски из красной меди, к которым совсем не подходило слово «мелочь». То были красивые и увесистые монеты, почти столь же неудобные в обращении, как кроны. Помню, как однажды в детстве она поправила меня.
— Не называй пенни медью, деточка, — сказала она. — Медь — это металл, а нынешние пенсы, они бронзовые.
Удивительно, до чего живучи наши детские представления. Я по сей день считаю бронзу неким втирушей среди металлов, ничтожным выскочкой. Все в доме тетушки-Шарлотты было поразительно добротным и, за малым исключением, страшно неудобным; здесь не было вещи, которую мальчик мог бы разбить, не подвергшись за то анафеме. Только ее сервиз не лишен был прелести — по крайней мере другого я ничего не помню, — и каждая из этих заветных тарелок действительно стоила ее бесконечных восторгов. Меня водили в дорогих костюмчиках, доставлявших мне такие же муки, как Геркулесу его туника, омоченная в крови Несса[16]. Я слишком рано узнал цену добротным вещам. Узнал, скольких сердитых взглядов стоит каждая чайная чашка, и по гроб жизни возненавидел все дорогое. Самому мне любы дешевые и никчемные вещи, зауряднейший хлам, какой только можно получить за деньги, что-нибудь банальное, как примула, и недолговечное, как первый снег.
Подумайте сами, насколько дешевые и — если угодно — плохие вещи предпочтительней их дорогостоящих подмен. Допустим, вам надо что-то купить. «Только бери, что получше, — советует тетя Шарлотта, — такое, чтоб дольше служило». Вы следуете ее совету, и вещь служит веки вечные и становится семейным проклятием. Кому не известны эти донельзя скучные Добротные вещи, скучные, как верные жены, и столь же исполненные самодовольства? У тетушки Шарлотты за всю жизнь, наверно, не было ни одной новой вещи. Мебель красного дерева перешла к ней от дядюшки, а сервиз — от каких-то далеких предков. А ее постели, ее перины!.. Их посещали призраки. Лучшая из кроватей видела столько смертей, рождений и браков, что могла поведать историю трех поколений нашей семьи. Что-то в этом доме навевало мысль о кладбище, и не только потому, что спинки стульев походили очертаниями на могильные плиты. Моя память сохранила мрачные закоулки этого дома, его темные, как в склепе, углы, пышные драпировки, скрывавшие окна. Наша жизнь была чересчур буднична для подобной обстановки. Тетушка Шарлотта не догадывалась, что все это ее подавляло, а меж тем оно так и было. Этим и объяснялся, по-моему, ее душевный склад — ее мрачный кальвинизм, ощущение ничтожества и бренности всего земного. Утверждение, будто вещи являются принадлежностью нашей жизни, было пустыми словами. Это мы были их принадлежностью, мы заботились о них какое-то время и уходили со сцены. Они нас изнашивали, а потом бросали. Мы менялись, как декорации, они действовали в спектакле от начала и до конца. То же самое было и с одеждой. Мы схоронили вторую сестру моей матери — тетушку Аделаиду, — поплакали и почти позабыли о ней, а ее великолепные шелковые платья, несмотря на свое сиротство, по-прежнему весело шуршали в нашем эфемерном мире.
Все это еще в раннем детстве противоречило моему представлению о жизни и об относительной ценности вещей. Я хочу иметь свои вещи; вещи, которые можно разбить, не разбив себе сердце, и, поскольку мы живем только раз, я ищу перемен — чтоб сперва было это, а потом то. Ценность старых и добротных вещей тети Шарлотты я узнал, лишь когда продавал их. За них дали на редкость много — за эти каменные стулья, как жернова, перемалывавшие людей; за этот хрупкий фарфор, доставлявший бесконечные тревоги до тех самых пор, пока чары его не разлетелись с ним вместе; за серебряные ложки, по милости коих тетя Шарлотта пятьдесят шесть лет кряду мучилась мыслью о взломщиках; за кровать, которую из всей родни пережил я один; за чудесные старинные часы — рослые, плечистые, с серебряным ликом.
Но, как я уже говорил, наши вкусы меняются — ушло в вечность красное дерево и репсовые гардины. Вещи теперь служат человеку, а прежде человека с детства учили служить вещам. Нынче я сам связующее звено между прошлым и будущим. Вещи, как весенние цветы, появляются и вновь исчезают. «Кто украдет мои часы, получит ерунду», — как говорил один поэт; они сделаны из бог весть какого металла и, если их день продержать на каминной полке, покрываются сплошным красновато-черным налетом, который очень меня веселит. Мальчиком я понял, что когда-нибудь надену дедушкину шляпу. Теперь у меня шляпа за десять шиллингов, а то и дешевле, и я меняю ее два или три раза в году. В прежние времена платье брали себе почти так же навечно, как жену. Наше нынешнее жилище полно разными блестящими предметами; повсюду легковесные креслица, прочные лишь настолько, чтобы не развалиться под вами; книги в ярких обложках; ковры, на которые вы спокойно можете бросить зажженную спичку. Вы не боитесь здесь что-нибудь поцарапать, опрокинуть кофе, разбросать по углам пепел. Уж ваша мебель не станет чваниться перед гостями. Она знает свое место.
Но особенно хороши дешевые вещи с точки зрения декоративности. Если что и выдавало в моей тетушке любовь к красоте, так это милый ее сердцу старый цветник, хотя даже тут она остается у меня под подозрением. Ее любимыми цветами были тюльпаны — эти накрахмаленные гордецы в малиновых прожилках. Полевые цветы она презирала. Драгоценности ее походили на выставку благородных металлов. Знай она стоимость платины, она б только ее и носила. Цепи, кольца и броши тети Шарлотты приобретались на вес. Она б отвернулась от работы Бенвенуто Челлини, если бы в вещи было менее двадцати двух каратов. Акварель она презирала; картина в ее глазах должна была представлять собою огромное, писанное маслом бурое полотно какого-нибудь Старого Мастера. В углу столовой в усадьбе Бэббиджей стояла горка с хвастливо сияющей позолоченной посудой; ее огораживал плюшевый шнур, не позволявший посетителям толком рассмотреть чеканку: они лишь узнавали стоимость и шли дальше. Я не держу в доме богато разукрашенного искусства. По мне, прелесть искусства составляют такие необъяснимые вещи, как идеи, мастерство и талант. На фартинг краски и бумаги — и перед вами шедевр, как это делают японцы. Не беда, если он упадет в огонь. Он исчезнет, как вчерашний закат, — завтра будет новый.
Японцы — истинные апостолы дешевизны. Греки жили, чтоб научить людей красоте, иудеи — нравственности, но вот явились японцы и принялись вдалбливать нам, что человек может быть честным, его жизнь — приятной, а народ — великим без домов из песчаника, мраморных каминов и буфетов красного дерева. Порой мне ужасно хотелось, чтоб тетушка Шарлотта пожила среди японцев. Она, конечно, обозвала бы их «горсткой ничтожеств». То, что у них столь употребима бумага и они носят бумажное платье и пользуются бумажными платками, преисполнило бы ее бесконечного презрения к ним. Как я ни старался, я не мог представить себе тетю Шарлотту в бумажном белье. Она питала истинную ненависть к бумаге. Ее молитвенник был напечатан на шелку, все книги переплетены в кожу и не так для красоты, как для прочности вправлены в металлический кант. Настоящее ее место было в древнем Вавилоне — сей основательный народ высекал на камне даже газеты. Я мысленно сравнивал ее с той царевной, которая носила одеяние из кованого золота. Мальчиком я считал, что скелет у нее из красного дерева. Но как бы там ни было, старушки уж нет, и к тому же она оставила мне свою мебель. Наверно, она перевернулась в гробу, когда я принялся распродавать ее имущество. Даже семейный фарфор понемногу исчез. Негодуя за дурное отношение к ее слишком фундаментальным вещам, тетка вечно наказывала меня, запирала в чулане, сажала на хлеб и воду, давала непосильные задания, и я, признаться, низко отметил ей за это. Если будете в Уокинге, вы убедитесь в этом собственными глазами. На могиле ее стоит простой легкий крест. Он кажется белым пятнышком между двух безобразных гранитных пресс-папье, которыми придавлены лежащие справа и слева. Временами я готов в этом раскаяться. Как я посмотрю ей в лицо на том свете: я ведь так ее оскорбил!