Виктор Шендерович - Кинотеатр повторного фильма
– Узник, – хмуро разъяснила Евтифьева и поглядела еще подозрительнее.
– Стишок-то чей? – Дерюгин был само терпенье.
– Пушкина.
– Вот! – обрадовался Дерюгин. – Значит – Пушкин. Александр Сергеевич. Стихотворение «Узник». Теперь понятно.
Сарказм распирал его. Чужая бездарность странным образом улучшала настроение. «Остановлю на второй строфе», – решил он.
Голос Евтифьевой быстро набрал расчетную высоту. Содержание «Узника» с самого начала показалось Дерюгину подозрительным: получалось у чтицы, что некий молодой орел сидит за решеткой, а какой-то грустный товарищ клюет под окном кровавую пищу.
«Уйду, – весело думал Дерюгин, – Мы вольные птицы – пора, брат, пора…»
Через пару строк он Евтифьеву остановил и для очистки совести попросил басню. Басни Евтифьева не знала и насупилась.
– Ну, садитесь, – добродушно сказал Дерюгин. Он вдруг вспомнил, что вечером по телевизору футбол со «Спартаком», и обрадовался: «Спартак» играл хорошо, а главное – вечер заполнялся, и не маячила в нем сосущая душу пустота, вечный реквизит неудачника…
– Прошу! – сказал он.
Районный дом пионеров располагался в старом особняке с крутыми лестницами; окна его выходили в небольшой сквер, где на облупленных грязно-белых скамейках коротали дни женщины с книжками, колясками и вязаньем, процеживали время одинокие старухи…
Копя обиду на судьбу, Дерюгин работал здесь третий год.
… Листья падали сплошным потоком; с того места, где он сидел, не было видно ни неба, ни земли – листья появлялись из-за верхней кромки окна и исчезали за нижней; иногда порыв ветра срывал ветку, и она пролетала вниз, обгоняя мерное, невесомое, завораживающее течение.
Дерюгин заставил себя собраться и вызвал Катю Горбушкину, восьмой класс.
Дело шло к концу. За последние двадцать минут дерюгинский слух обласкали еще два «Паруса», два «Узника» и тютчевское «Люблю грозу…» без последней строфы (ветреную Гебу и Зевесова орла казнили составители хрестоматии). Дерюгин держался из последних сил.
Катя Горбушкина читала «с выражением». Какой-то доброхот уже научил ее нужным жестам и завыванию на драматических местах. «Боже мой, – думал Дерюгин, глядя, как, покачиваясь, падают за девочкиной спиной листья, – боже мой, кого ты читаешь, откуда вы выкапываете этих поэтов (“Чьи это стихи, Катя?”), а-а, понятно, уходить, уходить отсюда (“Достаточно, басню”), вот это другое дело, дедушку Крылова я послушаю, молодец, Катя, а ты симпатичная, оказывается, ну, ничего, с кем не бывает, давай вспоминай скорее, что там приключилось с вороной; знаешь, Катя, ты, конечно, не ахти, но тебя я в кружок запишу, тебя и вот этого Колю – тебя за то, что симпатичная, а Колю за то, что мальчик: с мальчиками, Катя, тут совсем плохо…»
– Достаточно, садитесь.
В наследство от прежнего руководителя Дерюгину досталась пьеска из псевдопионерской жизни и две недоброкачественные сказки. Мальчики в кружок не шли, девочки ничем, кроме дисциплинированности, не радовали. Мельпомена в упор не видела Дерюгина, и, подергавшись, он махнул на все рукой. Наступала осень, и, живя ожиданием неведомых перемен в судьбе, Дерюгин раскидывал на своих пионеров новый шедевр о дружбе и верности; боясь наткнуться на лица однокурсников, листал «Советский экран» и морщился, как от зубной боли, когда его хвалили на педсоветах за наполняемость групп.
Странной была его работа, но тоскливей всего он чувствовал себя в эти первые дни сентября, раз за разом слушая в комнате с огромными окнами «Узника» и «Парус», когда падали за двойными стеклами листья, потрескивала люминесцентная лампа, и особенно очевидным становилось, что жизнь проходит, проходит бездарно, нелепо – и переиграть в ней ничего нельзя.
Дерюгин посмотрел на часы: начало седьмого, а еще сдавать данные за день, нести ключи на вахту, и какая-нибудь мамаша обязательно остановит выяснить, почему не взяли дочку, – она так мечтает о театре, в школе играет сценки, а теперь из-за Дерюгина будет плакать, зачем он ломает девочке жизнь?…
– Что читать? – выйдя на середину, спросила Юля Полесина, пятый класс. Ушки-паруса, нос-картошка… «Ничего не читать», – поймал в горле Дерюгин, а сказал, еле заметно пожав плечами:
– Что хочешь.
– Кедрин, – подумав секунду, объявила девочка. – «Приглашение на дачу».
«Надо же», – успел удивиться Дерюгин…
– Итак, приезжайте к нам завтра, не позже! – пригласила его девочка и улыбнулась, как старому знакомому. – У нас васильки собирай хоть охапкой…
И раньше, чем что-нибудь понять, он почувствовал, что улыбается в ответ этой смешной пятикласснице. Комната и окно с осенью ушли куда-то, Дерюгин увидел вдруг и дачный лес, и грибной июльский дождик, очутился там, внутри светлой кедринской строчки, услышал гром, вдохнул промытый грозой утренний воздух – и засмеялся.
Девочка замолчала, сморщила носик и, чуть наклонив голову, лукаво и внимательно посмотрела на Дерюгина.
– Дальше, дальше! – крикнул он и замахал руками.
Девочка кивнула.
Она стояла у подоконника, большеглазая, некрасивая, распрямленная какой-то тайной пружинкой, устремленная куда-то, куда ему, Дерюгину, уже вовек не дойти, никогда не дойти, никогда. И от этого годами копившаяся горечь хлынула в его душу, подступила к горлу, заволокла взгляд.
Девочка стояла на фоне листопада, ждала.
«Ну что же, – непонятно о чем подумал Дерюгин, – значит, так… И никто тут не виноват».
– Спасибо, Юля, – сказал он. – Спасибо, садись.
Последней в этот день выступила Настя Смирнова.
Настя прочитала стихотворение «Узник».
1986
СЛИВЫ ДЛЯ ДОЧКИ
После дежурства – Еремин сторожил театр – надо было опять ехать на рынок.
С неба после суток дождя еще сеялась водица; июль, подумал Еремин, а лета нет. Троллейбус не шел, и настроение было поганое. В голове занозой сидели деньги: до конца сентября должно было капнуть два раза по тридцатке, но все съедал рынок, а впереди маячил ремонт. Говоря прямо, Еремин вылетал в трубу.
В довершение всех бед куда-то запропастился проездной билет, и теперь Еремин, свирепея, без конца кидал пятаки – ездить приходилось много. Это, с единым, раздражало особенно.
Из-за поворота выполз троллейбус, остановился посреди лужи и раскрыл двери – влезай как хочешь. Еремин, все проклиная, угнездился в чьей-то подмышке.
А еще раздражали всякие мелочи – в последний год мелочи эти таежной мошкой одолевали ереминскую жизнь, хоть стреляйся. Вот и сегодня должен был он что-то еще сделать, какая-то была епитимья, кроме рынка – не баллоны, баллоны он заправлял в прошлый раз, но что? А вот черт его знает, что, и вспомнится, конечно, только в электричке. Сколько раз заводил он ежедневник – и бросал, забывал вести, и вились над ним мелочи, не давая продохнуть. Эх, мечтал придавленный к дверям Еремин, недельку бы другую пожить стерильно, в мире идей…
Вкрадчивый женский голос попросил граждан приготовить билетики.
В груди у Еремина похолодело: взять билет он забыл. Вокруг зашевелились; контролерша – нехудая дама с черной сумочке на руке, запеленговав Еремина, уже впилась охотничьим взглядом в его лицо.
– У меня нет билета, – сказал он голосом, полным безнадежного достоинства. Безнадежности, впрочем, было больше.
Несмотря на чистосердечное признание, дама немедленно схватила Еремина за рукав у локтя.
– Я не собираюсь убегать, – сказал он, чуть усмехнувшись. Он хотел понравиться публике, жадно наблюдавшей этот трехрублевый фарс. – Пустите руку.
– Скорый какой, – громко объявила контролерша, тоже стараясь понравиться публике и недвусмысленно намекая на ереминскую близость к двери. – Платите штраф!
– Послушайте, – раздражаясь, возразил Еремин, со стыдом чувствуя, как непоправимо смешон в эту секунду, но не имея уже сил остановиться – так глупо было отдавать трешку ни за что ни про что этой вот тетке, – послушайте, я потерял единый, честное слово, у меня был единый билет…
– Платите-платите, – оборвала контролерша и усмехнулась. – Потерял он…
– Да, потерял! – взорвался Еремин. – И пустите руку, вы что?
Контролерша держала уже не за рукав, а за мясо – убежать теперь можно было, только оставив ей на память трицепс.
– Люда! – пронзительно крикнула дама. – Скажи, пусть заднюю не открывает!
– Гос-споди… – простонал Еремин, предчувствуя падающий на его лысеющую голову гнев народный, – гос-споди, да что же за…
И, раздирая кошелек, выдохнул:
– Нате, нате вам вашу трешку!
– А вы на меня не кричите, гражданин, – победно пропела дама, отрывая квитанцию. И, распираемая собственной правотой, с наслаждением добавила: – Не взяли билет, надо платить штраф, а кричать не надо. Люда! Пусть открывает заднюю.
Обратно в троллейбус Еремин не вошел; полыхая щеками, зашагал вниз по бульвару, а контролерши остались стоять на остановке – врозь, соблюдая конспирацию. Еремин хотел крикнуть им на прощанье что-нибудь обидное, но ничего не придумал, махнул рукой. Три рубля! И рука болит. Да черт с ней, с рукой, но трешка – шутка ли? Килограмм кабачков – или полкило слив, вон их как дочка уплетает… Что за жизнь, а?