Михаил Литов - Клуб друзей китайского фарфора
- Я могу надеяться, что мне разрешат уехать?
- А разве об этом идет речь?
- Что же мне делать дальше?
- Продолжайте заниматься своим делом.
Никита подумал - когда полгода спустя на улице заметил своего собеседника уже в чине лейтенанта - возможно, и я внес лепту в его повышение, ведь он быстро и ловко сообразил все в моем деле и мне не оставалось иного, как отступить.
- Она не берет.
- Не берет?
- Нет.
Я, как в тумане, обескураженный, даю мальчику пятьдесят копеек, а он с серьезным видом возвращает мне сверток.
- Значит, она не берет?
- Не берет, она сказала, что это не ее пальто.
- А чье же? Твое, может быть?
- Она сказала, чтобы я отнес его туда, где взял.
- Я дал тебе пятьдесят копеек?
- Нет.
- Неправда! Ты плохо начинаешь, мальчик. Ты вступил на скользкий путь.
И я поворачиваюсь и ухожу оскорбленный, и можно подумать, будто потеря пятидесяти копеек страшно огорчает меня. Завтра все узнают, что я насильник, вор. В тюрьму не отправят, это было бы уже слишком, но кровушки моей попьют. А начальник отдела Худой и жена моя не задержатся дать мне отставку. Я пойду и подброшу пальто к ее двери, я упакую пальто и переправлю по почте, но она скажет, что ничего этого не было, не находила пальто у двери, не получала по почте, я пойду в участок и честно во всем признаюсь, но из участка непременно сообщат начальнику отдела Худому, моей жене, я выброшу пальто на свалку и скажу, что никогда в глаза его не видывал, но Суглобов подтвердит, что я его украл, я подкуплю Суглобова, но они заставят этого дуралея говорить правду, они это умеют. Правду! Правда одна: я шутил, я баловал, я не собирался насиловать и отнимать пальто. Но есть еще правда взволнованных, обиженных девчушек, и они прислушаются к ней. Они говорят Никите: как вы нам осточертели! Падает снег и скрипит под ногами. Я говорю себе: ты жаждал успеха, счастья, и пришел час, когда тебе представилось, что ты добился своего, и в самом деле, у тебя интересная работа, ты под опекой не кого-нибудь, а самого Худого, великого человека, у тебя крыша над головой, добрая верная жена, кусок хлеба, кое-какие сбережения на черный день и на лишний стаканчик хереса в погребке на главной улице. Но скоро же выяснилось, что это твое счастье обманчиво! Какая хрустальная в нем хрупкость! Чуть только оступился... и где он, покой? где безопасность? где надежность? Оказывается, я жил в мыльном пузыре. И он сейчас лопнет. Какая-то пустая девчонка, возомнившая себя роковой женщиной, проткнет его, нагло усмехаясь. Так что же меня связывает с этой землей, с этим городом, с этими домами, деревьями и розовощекими мальчуганами? Общность целей, нужд, культура, язык? Или связывает память о той минуте, когда я, жадно опрокидывая в себя рюмки с хересом, говорил взопревшему от того же усердия Никите: о, дружище, ты это здорово придумал, ты отлично поступаешь, ты не ослабляй хватку, ты дерзай, это общество не заслуживает другого к себе отношения, его нужно ругать и поносить, я по себе это знаю, ты вообрази только, я у Худого провернул большую работенку и написал отчет, сам все сделал, все подготовил, а как дошло до публикации в журнале, меня вдруг куча соавторов окружила и Худой на первом месте, но ведь Худой это еще куда ни шло, это и в порядке вещей, но я-то почему, по какому такому закону попал на третье место и прохвост какой-то, он там у нас пыль тряпочкой с приборов стирает и это все его эксперименты, он почему тоже у меня в соавторах, видишь теперь, понимаешь теперь, какая у нас торжествует политика, и пикнуть не смей, живо заткнут рот, так что сбросить все это с плеч долой, вот что нам остается. Никита говорил: я от борьбы устал, от политики отошел и начхать мне теперь на политику. Вот так номер! Устал! Что-то быстро ты срезался, дорогой, и как-то очень уж некстати притомился. Я нажимал на него, подталкивал его назад, туда, в горнило борьбы. Не знаю, что там в действительности за борьба такая велась, а только мне нужно было на него хоть какой-то частью моего существа, души моей опираться именно как на борца. Это меня с ним связывало. И многое другое, конечно. Но еще большой вопрос, настоящее ли это. И разве не очевидно, что в голове у моего друга изрядная каша. Стал бы нормальный, здравомыслящий человек во Вьетнам проситься? Наверно, все политики такие. Они свои капризы и свою придурь называют политикой. Ну, хорошо. Только раз уж взялись за дело, так не идите на попятный при первой же осечке. А он мне рассказывает, что стал предпочитать херес и простодушного мальчика Петеньку, а прыгать выше собственной головы в нашем болоте больше не желает, и, мол, Тютчев с Достоевским точно так же поступили бы на его месте. Я немного даже затосковал от его пораженческих слов, почувствовал: и тут какая-то связь распалась. Понять бы еще, с чем она меня связывала. Выпив лишнего, я забормотал бредово: не тушуйся, друг, рискни, взойди хоть на плаху даже, ты вслушайся в наши народные стоны и жалобы, это придаст тебе решимости. Нет, я в кабак лучше пойду, твердит он. Я приуныл: значит, тебе нипочем, что тут у нас так ярко вырисовывается процесс нашего разложения, нашего гниения? Вижу, что он не просто упрямится, а действительно тверд в своем новом нигилизме. Отошел и гримасничает, ухмыляется. Но он все-таки шаг совершил, перемещение некое, а я хоть и призывал его, но телодвижений никаких не делал и выходило, что я просто переливаю из пустого в порожнее.
***
Вскоре я уже знал, что родителей Веры зовут Евгений Никифорович и Валерия Михайловна.
Но прежде чем я начну рассказ об этих добрых людях, я должен сделать маленькое отступление, вводящее в курс того, возможно, странного, но несомненно серьезного, по-своему даже большого дела, которому они отдавались. На короткое время и я в него втянулся. Китайцы, китайцы... далекий и загадочный народ, о котором именно в кругу Евгения Никифоровича и Валерии Михайловны меня вооружили солидными познаниями. Прежде не интересовался, а нынче признаю их великие китайские заслуги в области декоративно-прикладного искусства, ведаю о китайской их керамике и в состоянии говорить о ней даже и взахлеб. Разумеется, остаюсь дилетантом, невзирая на преподанные мне уроки, однако стал таков, что для меня уже не прозвучал бы дико и кощунственно вопрос о предпочтении китайского фарфора саксонскому или наоборот, саксонского - китайскому. В разгоряченном, но недостаточно обработанном уме какие только вопросы не возникают! И вот уже таранящий науку, мудрость, философию, искусство, высшее, абсолютное знание ум дилетанта самым серьезным и трогательным образом прикидывает, кому бы в самом деле отдать предпочтение. О Китае мы не знаем, как правило, ничего, в лучшем случае, что там всегда туго приходится простому народу, о Саксонии же нам известно, что она принадлежит Германии, а с Германией у нас уже связаны кое-какие представления, например, приходилось нам слышать, что это страна Баха, пива и туманной идеалистической философии. Роза Люксембург великая дочь немецкого народа, припоминаем мы. Но достаточно ли этого, чтобы предпочесть саксонский фарфор китайскому?
Впрочем, другой вопрос больше занимает меня. Мой корабль дал течь, и в щели, в образовавшиеся трещины я разглядел не удивительный и волшебный подводный мир, заслуживающий пристального внимания, а темную и бездонную пропасть хаоса. Легко вообразить мое состояние. Но я вижу и понимаю теперь, что хаос не есть нечто временное, преходящее, а всегда рядом, впереди нас и позади нас, и даже самого благополучного человека отделяет от него лишь хрупкая перегородка. Вчера, когда я знал об этом понаслышке, теоретически, я смеялся над скороспелыми выводами и разными легкомысленными увлечениями. Сегодня я инстинктивно цепляюсь за любую возможность вновь ощутить под ногами твердую почву. Я готов во всеуслышание заявить, что для тонущего человека и китайская керамика, превращенная в символ, в фетиш, способна предстать спасительной соломинкой. Я, однако, спрашиваю себя: тот ли я человек, которому на роду написано быть фанатиком? обладают ли вещи, идеи, причуды или люди достаточно соблазнительной для меня силой, чтобы я, отбросив всякую иронию, дошел до полного преклонения перед ними? Вопрос сложный. И принципиальный.
***
Иной раз развернется перед глазами панорама обширной цветущей долины, усеянной плоскими крышами одноэтажных домиков. Дух захватывает! Домики отделяются друг от друга лоскутками возделанных огородов. А из-под одной из крыш, но словно из недр земных пробиваются язычки пламени, донельзя аккуратные, будто нарисованные - красное с голубым. Я замираю в восхищении. Катастрофа какая, а? Или только чудится это мне? Или я стал жертвой оптического обмана и вовсе не домик горит, а летят низко над долиной неведомые существа и несут на крыльях огонь? Пожар; и сейчас загорится все, исчезнет из виду и провалится в тартар. Я потрясен, я, как завороженный, смотрю на эту трагическую и прекрасную картину, а в голове настойчиво, торжествующе вертится: Боже праведный, до чего же красива наша земля!