Аркадий Васильев - Понедельник - день тяжелый | Вопросов больше нет (сборник)
— До чего же я вам не нужен…
— Хотите откровенно? Не нужны. Скажу больше, ваше присутствие в институте действует нехорошо па молодежь…
— Разлагающе…
— Ну зачем же так. Впрочем, если хотите откровенно. Может быть, и так. Не будем уточнять. Самое главное — вы решили.
Как вы думаете, легко такой разговорчик вынести?
Было время, сам нечто подобное говорил. Помню, был у нас председатель горсовета Ушаков. Отличный работник, человек замечательный, молодой, энергичный. И вдруг анонимка: «Ставим в известность, что у вышеупомянутого товарища Ушакова не все благополучно по семейной линии. Старший брат арестован, как ярый враг народа…»
Вызвал Ушакова. Беседую:
— Брат есть?
— Есть.
— Арестован?
— Вроде бы.
— Что значит — вроде бы? Точнее.
— Арестован и даже осужден. Говорят, к расстрелу.
— Где работал?
— Когда-то был шофером у маршала Тухачевского. А последнее время не знаю. Я брата лет пятнадцать не видел.
— Это почему же?
— Говорить не хочется… Дело уж очень личное.
— Не стесняйтесь, выкладывайте.
— Брат у меня невесту отбил…
— Подтвердить можете?
— Трудно. Придется на родину, в Новосибирскую область, съездить.
— Хорошо. Все ясно. Можете идти. О решении известим.
И известили: «За неискренность перед партией, за попытку скрыть связь с братом врагом народа Ушакову П. П. объявить строгий выговор, считать невозможным дальнейшее использование на руководящей работе».
Ушаков, помню, пытался прорваться, ко мне. По телефону я с ним, правда, поговорил.
— Товарищ Шебалин, какой же я неискренний? Я всю правду…
— А по-моему, вы и сейчас неискренни.
Или случай с редактором. Верный мой. Максименко доложил:
— Надо бы нашего Тихона Николаевича Кошакова вразумить. Нехорошие анекдотины про вас сочиняет.
— Что там еще за анекдотины? Выкладывай.
— Есть, рассказывает, в области — не то в Ивановской, не то во Владимирской — село Холуй.
— Ну, есть. Строчеи там знаменитые, а раньше богомазами славилось.
— Так вот, дескать, обратились жители Холуя с просьбой о переименовании их села в рабочий поселок Шебалино.
— Ну и что?
— Даже говорить неудобно…
— Выкладывай.
— Будто в вышестоящих инстанциях не поддержали. Отклонили. Ответили: что Холуй, что Шебалине — вроде одно и то же…
Вскоре допустил Кошаков в передовой статье ошибочку, вернее, даже не ошибку, а описку. Но ведь как, подойти. Можно и полегче, а можно поднять на принципиальную высоту. Ну и подняли. Кошакову строгача, а газете нового редактора. При последнем разговоре я не сдержался и высказал ему:
— Не будешь села в рабочие поселки переименовывать…
Он искренне удивился:
— Не понимаю, Иван Петрович, на что намекаете.
Я ему тогда напрямик:
— Холуй помнишь?
— Понятия не имею.
Недавно я Кошакова встретил. Он сейчас солидный человек, ученый.
— Спасибо, Иван Петрович, за помощь.
— За какую?
— За то, что с работы меня тогда сняли. Так бы я и закис под вашим руководством. А насчет Холуя, ей богу, не я сочинил. Это ваш верный Максименко свою вину на меня списал… Я серьезный материал на него получил, вот он меня и упредил…
Поди проверь.
Удивительное дело. Мне сейчас надо о серьезных вещах думать, а я все о какой-то чепухе вспоминаю. Какое мне теперь дело до этого Кошакова? У меня могут неприятности покрупнее быть. Вдруг откажут в персональной пенсии? Тогда что? Получай общегражданскую и два месяца в году нанимайся куда-нибудь?
Вот тогда-действительно не уснешь!..
Как он, подлец, сказал: «Мы на ваше место сможем пригласить более полезного работника, энергичного…»
Тебя бы, голубчик, ко мне в лес зимой сорок второго года! Я бы посмотрел, кто из нас энергичнее.
Лесорубов нет — все на фронте. На делянках одни мальчишки да девчонки, да еще бабы. А какая техника? Тракторы ползут, как подбитые волчицы, на ходу кишки теряют. Хоть сам залазь в хомут и вывози.
И вывезли! Бабы и мальчишки. До сих пор диву даюсь — как? Только лаской и брал:
— Подружки милые, ребятки родненькие! Фронт требует! Если к первому апреля сто тысяч кубов не дадим — дорога рухнет, фабрики встанут, замрут… Сестрички, выручайте!
— Ты бы, Иван Петрович, распорядился, чтобы нас хоть раз в неделю досыта кормили. Говорят, в Иваньковском леспромхозе похлебкой с воблой балуют, а у нас суп-бранда-хлыст, жареная вода…
— Обещали, дорогие, пшена подбросить, а пока нет. Вечером кино будет.
— Кино так кино… А ну давай, жёнки, помогаем фронту. Эй вы, мужики-недомерки, вытирайте нос варежкой. Давай…
Для воодушевления мачтовые сосны валил, топором орудовал. Полушубок, бывало, скинешь, пар словно от лошади.
И суп-брандахлыст после такой физкультзарядки вкуснее сборной солянки. Деликатес!
Со всеми вместе в бараке вповалку засыпал.
Из лесу приехал и как был — в грязном полушубке, в рваных валенках — прямо к тогдашнему первому секретарю Александру Поликарпычу с рапортом. Вошел, смотрю, как будто он и вроде не он: глаза — видно, от бессонных ночей — красные, похудел, даже талия обозначилась.
Он меня расцеловал:
— Спасибо, Ваня!
До этого все время официально держался, всегда на «вы» — он у нас около пяти лет воеводил, умнейший был человек, — а тут «Ваня!».
— Спасибо, Ваня! Вымойся, поспи, а послезавтра утром в северные районы картошку заготовлять, вывозить. Рабочий класс кормить нечем…
Жизнь долгая, всякое в ней приключалось, а за военные годы совесть у меня чиста…
Час от часу не легче. Постучалась ко мне моя благоверная, вошла растрепа растрепой и с ходу заревела белугой. Я моментально сообразил: «Что-то с Константином произошло». Накинулся на нее, кричу: говори скорее, что стряслось, — а у самого руки дрожат.
Тут она мне и выложила: как Костька девицу соблазнил, как она родила от него и как ему вчера в кино морду набили, словом — всё.
— С девкой он не регистрировался?
— Нет.
— Чего же расстраиваться? Она знала, на что шла. Чего она от него требует?
— Ничего не требует.
— Так в чем же дело?
— Любит он ее. Жить, говорит, без нее не могу.
— Ну, это пройдет.
— В институте узнали.
— Это хуже. Где он, подлец?
— Дома.
— Скажи, пусть зайдет.
Здорово Константина изукрасили. Глаз совсем закрылся, вся физиономия скособочена, распухла, — крепкими кулаками сыночка погладили.
— Что, дурак, добаловался?
Он глянул на меня уцелевшим глазом, и я вдруг почувствовал: а ведь я ему чужой, что пень, что я, ему все равно. Охватила меня злость, на него, на жену, на себя, и начал я, захлебываясь, кричать:
— Куда, болван, пойдешь, если тебя из института выставят? На мою шею надеешься? Я скоро сам…
Он стоял, как истукан, молча. Меня это еще больше злило.
— Выпороть бы тебя, дубину. Привык бездельничать. А теперь еще девок портить!
И вдруг он заговорил:
— Не кричи на меня. На твоей шее сидеть не собираюсь, не такая она крепкая. А насчет девиц у тебя научился.
И ударил меня, как плетью:
— Надеюсь, ты Полю не забыл?
И ушел. А я остался.
Полю я не забыл.
Костька учился в пятом классе и, несмотря на мое положение, начал таскать двойки по русскому и по арифметике. Никак не мог постичь мудрости действий с простыми дробями: путал числитель со знаменателем, где надо было делить, он умножал, а приводить к общему знаменателю отказывался вообще.
Взяла моя благоверная по совету заведующего облоно репетитора. Все шло нормально. Ходит какая-то девчонка, ну и пусть ходит, балбеса моего натаскивает. Я ее долго не видел. Как-то заболел я гриппом и из дому не выходил. Слышу, звонят, и никто не открывает. Пошел, открыл. Очень она смутилась. «Извините, я Поля, учительница». — и прошмыгнула в столовую. Я от скуки зашел посмотреть, как она Костьку в чувство приводит, и просидел весь час не шелохнувшись, только на нее и смотрел.
…Как она меня любила! Виделись мы редко, один раз в неделю. Сколько надо было придумать, сколько людей перехитрить, чтобы вдвоем часок побыть. Летом проще — у нее каникулы, она в Москву уезжала, а у меня каждую неделю все «вызовы»…
Маленькая, курносенькая, а какая родная она мне стала, моя ласковая, моя милая.
Я, бывало, фантазирую:
— Брошу я свою постылую благоверную. И заживем мы с тобой…
— Молчи, родной. Не надо меня ничем утешать. Я тебя и так люблю. А жену бросить не позволят. Молчи.
Успокоюсь, бывало, а сам думаю: «Ах ты моя крохотная, умненькая! Правду говоришь. Только заикнись я о разводе и — переходи, Иван Петрович, в первобытное состояние, на низовую работу и носи десяток лет выговор за бытовое разложение…»