Антология сатиры и юмора России ХХ века - Юз Алешковский
— Привет, — говорю, — победителям дракона Берии! Что скисли?
— Степаныч в долг не дает. Помираем форменно.
— Не бойтесь, — говорю, — люди, не помрете, пока жив Фан Фаныч! Сейчас я вас поправлю, творцов истории!
И вспомнил я, Коля, ради шухера и обиды за ханыг, что Фан Фаныч гипнотизировал не таких гусей, как Степаныч. Рожа мне его не понравилась. Нахапал не один миллион. Но, сосредоточившись, пронзил я этого кровопийцу со станции Слободка своим жиганским взглядом и не отпускал, пока глазки у него не помутнели, а плечи не обмякли. Вот тут и началось гулево! Степаныч лично на глазах обалделых, очухавшихся как бы в сказке ханыг начал стрелять шампанским, рубить топором на ровные половинки консервные банки, чтобы не терять времени на открывание и по моему же внушению на коленях поднес каждому из ханыг по пол-литровой кружке коньяку с шампанским. Затем он выдал им по отрезу на костюмы, часы, зонтики, ящик «Мишек» для детишек, встав на прилавок, спел «Сулико» и разорвал все долговые расписки. Я же с мужичонками, истосковавшись по нормальным людям, трекая про жизнь, про внутреннее и международное положение, надрался до счастья. Напоследок внушил Степанычу, что он не должен разбавлять водой водяру, увлажнять сахар и пить из людей кровь.
И вот, Коля, я на Ярославском вокзале, без гроша в кармане, но со справкой об освобождении в «скуле». Вид у меня вшивенький, но я не смущаюсь. «А серенькие брючки, а серый кителек, а на ногах — кирзовые, а за спиною — срок…»
Стою в очереди у автомата и мурлыкаю. Пятнашку зажал в ладошке для волшебного звонка. Дамы около меня носами поводят. Кирза моя их смущает и серенькая, жалкая на плечах холстинка. Набираю номер. Не вышиб у меня его из памяти Кидалла.
— Здравствуй, — говорю, — Стальной. Все лежишь и «Мурзилку» читаешь? Ну-ка, вставай, он же подъем, и тряси загашничек. Буду через полчаса. Адью!
Таксист меня везти не хочет. Сидит на крыльце и изгаляется. Что с такой вшивоты, как я, возьмешь? Я ему сквозь зубы на ухо толкую:
— Живо за руль, профурсет, и на Лубянку к третьему подъезду! Операцию, сволочь, срываешь. Сгною на самосвале!
Этот таксист — они же почти все подлые, мелкие и трусливые твари, — как танкист в люк по боевой тревоге, нырнул в кабинку, вцепился в баранку и рванул под мост, через Домниковку и Уланский на Сретенку.
— Делай левый поворот на красный. Сигналь четыре длинных и не дрожи, хапуга!
Он на скорости с визгом свернул на Сретенку. Орудовец захлопал ушами, услышав необычные сигналы, отдал мне честь на всякий случай, и шеф чуть не воткнулся в подъезд с вывеской «Приемная КГБ». Взял я у него путевку и написал в ней, что машина использовалась с невключенным счетчиком для оперативных нужд и что водитель обязан без капризов перевозить всех: от нищего до офицера контрразведки. Усильте воспитательную работу, товарищи. Не ставьте такси над государством. Майор Пронин.
Прочитал шеф надпись, рот раскрыл и так и отвалил от подъезда с открытым. А я поканал к Стальному.
Он был моим консультантом по антиквариату. Захожу в его домашний музей. Любуюсь первым делом импрессионистами, китайской бронзой, жирандолями, секретером Робеспьера, затем переодеваюсь — и все это, заметь, Коля, без единого вопроса со стороны перебиравшего стариннейшие геммы Стального, — затем беру из комода работы Дюрера, пятьдесят тысяч и тогда только говорю:
— А вот ответь. Стальной, какой был стул у Людовика Шестнадцатого после объявления ему смертного приговора?
Развел руками Стальной.
— Жидкий был стул. — сказал я ему, и он как интеллигентный авантюрист оценил мою грустную шутку, поняв к тому же, что она имеет легкое отношение и к моей, слава тебе господи, не королевской судьбе.
Посидели мы, сварили кофе в кофейничке Тамерлана, потрекали о состоянии некоторых наших дел, и уходить мне. Коля, от Стального не хотелось, очень не хотелось. Где еще так сладко и достойно посмакуешь время жизни, как не в домашнем музее, в теплой комнатушке с деревяшками, стекляшками, холстами, тряпками и железками, ни на секундочку не забывающими, с какой любовью их сотворили мастера, и вывели в вещи, и обеспечили почти счастливую бесконечную старость. Простился я со Стальным и пожелал вещам, и прекрасным и жалким, не попадать на баррикады, а нам, людям, — в костоломные переделки и душегубки.
14
Направляюсь домой. На улицах все то же самое: «Слава КПСС!», «Слава труду!», «Печать — самое острое», «Партия и народ едины», «Да здравствует наше родное правительство!», «Вперед к коммунизму!», «Догоним и перегоним!».
Все это, Коля, трудно и невозможно понять нормальному человеку. В Англии я ни разу не видел лозунга «Слава лейбористской партии!» или «Да здравствует наше родное консервативное правительство!». И во Франции, и в Америке ничего подобного я не видел. Разве что в дни выборов в сенат и прочие шарашки. Там уж если тратят денежки, то на рекламу, и денежки окупаются. В общем, Коля, шел я по улицам, лезли в мои глаза все эти «Славы» и «Вперед», и думал, что в нашей стране, к сожалению, нечего рекламировать, кроме партии, труда и вечно живого Ильича, а какая и кому от этого польза и прибыль, совершенно не ясно. Впрочем, почему не ясно? Наши вожди, направляясь кто в Кремль, кто на Лубянку, кто на Старую площадь, кнокают небось из окон машин на всякие слова и думают: «Правильно. Это по-деловому. Слава нам. Хорошо мы работаем. Народ зря хвалить не станет. Слава!»
Да ну их, Коля, к лешему.
Прихожу домой. Дверь открыта. Вонища — не продохнешь, и какая-то баба в противогазе пульверизирует плинтуса, тахту и тумбочки с мягкими