Аркадий Васильев - Понедельник - день тяжелый | Вопросов больше нет (сборник)
— Чего же тут не понять.
— Очень хорошо, я вижу, ты замечательно соображаешь, товарищ Грохотов… Молодец! Слушан теперь внимательно. У нас много всяких собрании, заседании. Твоя обязанность — бывать на этих собраниях, конечно, не на всех. эго тебе не под силу, а по моим указаниям. Внимательно слушать, кто и что говорит, какие вопросы поднимают, кого критикуют, какие предложения выдвигают.
— Наверное, протоколы пишутся. Можно нее главное из них вам самому почерпнуть.
— Чудак ты человек, дорогой товарищ Грохотов. Когда эти протоколы до меня дойдут? Личные впечатления — милое дело. А потом, ты сам знаешь, протокол не всегда ведется… Самые интересные, боевые собрания происходят, например, в курилке. Какой там протокол? А там нашему брату руководителю основательно достается, все косточки перемоют, перетрут…
Тут я понял, куда он клонит.
— Значит, я должен и в курилке сидеть? Я же не курящий, товарищ Телятников…
— Это не важно…
— Как не важно? Что мои товарищи скажут, если я вдруг начну то и дело в курилку бегать… Да и память у меня неважная, могу перепутать, записывать ведь не будешь? Неудобно вроде…
Он насупился:
— Вижу, тебе это не подходит…
Я ему напрямик:
— Не подходит, товарищ Телятников… Очень даже не подходит. Если кто при мне в курилке, в поезде или где в другом месте, начнет вредные глупости болтать, я сразу сам вразумлю. Но бегать по курилкам, подслушивать, что рабочие про вас лично говорят, не буду…
Тогда он на меня:
— Да как ты смел? Да за кого ты меня принимаешь? Я тебе партийное поручение объясняю, а ты вот куда повернул…
И пошел меня честить, да погромче, чтобы кто-нибудь услышал. Кулаком по столу начал стучать — и тут я увидел, что вместо большого пальца у него культяпка без ногтя. И я не сдержался. Наверное, не надо было мне эго говорить, вырвалось, теперь уже не поправить.
— Не кричите на меня, товарищ Телятников! На меня в армии никто голоса не повышал. Я к этому не привык. Тем более от вас… Это вам не цвета путать! Дальтоника разыгрывать…
— Какие еще цвета? — зло спросил он, но я почувствовал, что он догадался. — Какие еще цвета? Что вы болтаете?
— Вы знаете, товарищ Телятников, о чем я говорю.
И я ушел от него.
Не могу спокойно смотреть на этого типа. Он же трус! От труса очень недалеко до преступника. Не помню, где-то я читал, что царская охранка вербовала в провокаторы прежде всего трусов.
Теперь он понимает, что я знаю, кто он такой, и ненавидит меня отчаянно… Ничего, Николай, держись…
Он, наверно, думает: «Как же Грохотов узнал? Кто ему рассказал?» Он же не предполагает, что я совершенно случайно познакомился с тем моряком. Телятников уверен, что моряка и его товарищей нет в живых. А они живы. Жаль, я не спросил его адрес, знаю только имя, отчество и звание: капитан второго ранга Глеб Павлович… Это хорошо, что его зовут Глеб, имя редкое, по такому имени всегда можно разыскать человека. И еще — родом он с Телятниковым из одной области, возможно, из одного города. Я только сказал, что секретарь парткома у нас Телятников, как он сразу спросил:
— Юрий Леонидыч?
— Совершенно верно…
— Вот куда заскочил Головастик… Извините; это у меня сорвалось… Мы с ним с детства знакомы. Мы его так в шутку называли, ничего, откликался. Палец у него, надеюсь, не отрос?
Он бы мне ничего не рассказал о Телятникове, если бы не выпил.
— Как мы ему тогда всыпали! — вдруг сказал он.
— Кому? — не понял я.
— Головастику… Если бы не Витька Головлев, покойник, мы бы ему всю его масленую рожу навеки испортили. Витька нас удержал, он был у нас самый благоразумный. Как странно — Витька Головлев погиб, Вася Смородинов погиб, а Головастик живет… Чудно! Здорово мы его отдубасили… Он даже плакал. Сопли распустил…
Наверное, мне не надо было капитана ни о чем спрашивать: мало ли что выпивший человек может наговорить. Но я неожиданно для себя спросил:
— А за что?
— За трусость! Понимаешь, парень, в 1939 году нас, студентов-комсомольцев, кого с третьего курса, кого со второго, направили в военно-морские училища. Добровольно, понятно. Кто не хотел, те и не записались. И ничего в этом предосудительного не было — не всем же моряками быть. Поехало из нашего института пятеро: Витька Головлев, Вася Самородинов, Валя Ефремов, я и Юрка Телятников. Как провожали нас! Вечер устроили, секретари обкома комсомола приехали. Подарками прямо засыпали. А на вокзале что было! Оркестр, цветы…
А как попали в Ленинграде в казарму на Крюковом канале, начались будни. Утром: «Становись!» Волосы под машинку! В баню — строем, в столовую — строем. И никуда со двора. Меня и Витьку Головлева на третий день отправили на камбуз дежурить: картошку почисти, котлы вымой, плиту до блеска доведи. Одним словом — служба, все, что положено молодым морякам, и никаких привилегий.
Лежим, помню, после отбоя на матрацах, сами их во дворе сеном набивали, и разговариваем о том о сем. А Головастик и говорит:
«Сейчас у нас в Доме культуры вечер отдыха. Сегодня суббота…»
А мы и счет дням потеряли — у нас все одно: «Становись!»
Продержали нас таким вот образом недели три и немножко режим смягчили… Если бы не пила, все было бы прекрасно.
— Какая пила?
— Обыкновенная, круглая, электрическая. Мы ее только один раз видели, когда нас на прогулку вывели, но слышали зато весь день… Находилась она во дворе казармы, где-то в закутке, и пела на разные голоса, видимо, в зависимости от того, какое дерево пилила: Если мягкое — она басом гудела, если посуше — как дите малое плакала, если совсем сухое да тоненькое — ну просто шакал, чистый шакал, как в Сухуми около мусорной ямы.
И так она нам надоела, такую тоску наводила, что я ее и сейчас, чертову визгунью, помню.
Как-то повели пас, конечно строем, в кино. И, словно нарочно, картина попалась про подводников, как лодка всплыть не могла и как команда задыхаться начала. Команду, понятно, спасли — на то и кино, но настроение у Юрки Телятникова совсем испортилось: «Вот что нас ждет!»
Вскоре начались не экзамены, а собеседования для определения наклонностей: кто во Фрунзенское, кто в Дзержинское. Мы с Телятниковым подались в инженерное. Юрка ходит туча тучей, почти не разговаривает, больше вздыхает.
И вот последняя медицинская комиссия. Выстукивали нас, выслушивали — все проверили, весь механизм. Попали под конец к глазникам. Подают мне большую коробку, а в ней моточки мулине всевозможных цветов. Врач их перемешал и командует:
«Возьмите синий!»
«Пожалуйста, вот вам синий».
«Розовый, желтый, фиолетовый. Быстро, быстро, не размышляя!»
Я все сделал точно. Подошла очередь Телятникова. Не помню, как и что он вытаскивал из коробки, но правильно схватил только один моток — белый. Его спрашивали, давно ли он так цвета путает, он ответил — с детства.
А я вспомнил, как мы с ним однажды в родном городе ковбойки покупали. Не путал, точно указал: «Дайте мне, девушка, вон ту, красно-синюю…»
Телятникова, как дальтоника, решено было отчислить «в первобытное состояние», отправить домой, доучиваться в нашем штатском институте. Но Юрка об этом еще не знал и решил усилить свою позицию.
Мы с Витькой Головлевым снова на камбузе котлы драили, когда вбежал Вася Смородинов и закричал:
— Ребята! Юрке руку оторвало!
Послали их на визгунье дров для кухни напилить, пилой и отхватило Юрке Телятникову, понятно, не руку, это Вася с перепугу нам ляпнул, а только половину большого пальца. На какой флот примут беспалого дальтоника?
Когда Юрка из госпиталя выписался, мы встретили его в новенькой форме, в бескозырках с ленточками. Если бы он вышел худой, бледный, одним словом печальный, мы бы его проводили, и все; никаких объятий, поцелуев, конечно, не было бы, — о разноцветных мотках парни знали, но проводили бы, как положено провожать не дружка, а земляка.
Он вышел сытый, морда лоснится, одеколоном от пего разит, и улыбка счастливая до ушей. Тут мы ему и всыпали… Увидите, передавайте ему, нет, нет — не привет, а просто просигнальте: вспоминал, мол, вас Глеб Павлович. Вот и все, молодой человек, извините, если я чего лишнего наговорил…
Я Телятникову ничего про Глеба Павловича не сказал, напомнил только про цвета и дальтонизм. Он и так все понял…
В партию меня примут. Сейчас не приняли, потом примут обязательно, потому что я этого очень хочу и заслужу.
Обидно, если Лидия Михайловна и другие думают, что я стремлюсь в партию с нечистыми мыслями, с каким-то расчетом. Отец был коммунистом и погиб за Родину — вот весь его расчет. Мама коммунистка, вступила в партию в 1941 году, почти тридцать лет проработала на фабрике, не отказывалась ни от каких поручений — она этого просто не может — вот ее расчет… И у меня один расчет — чтобы мне поверили. Мама, помню, говорила мне давно-давно: