Нестор Бегемотов - Импотент, или секретный эксперимент профессора Шваца
– Дык, плохо-то как в мире, что сейчас, что в средние века, что в древности. Шибко плохо. Нет нигде митьку покоя.
– Ох, плохо… – тянули пиво митьки.
Лампочка под потолком вспыхнула напоследок и перегорела.
– Плохо… – подтвердил Митька, зажигая свечку. – Не будь я Преображенский, если не помрем мы от такой жизни.
– Помрем… – вздыхали митьки, открывая о подоконник бутылки.
– Елы-палы…
Так продолжалось достаточно долго, пока митек Федя Стакан не придумал.
– А-а-а!!! – заорал он. – Однако, ведь можно найти место на карте, где мирному человеку можно спокойно жить!
Для начала нашли карту, а затем и место – остров Новая Гвинея, или Папуа, как обозвал его Преображенский и как мы будем называть его в дальнейшем, ибо там сейчас папуасское государство Папуа. Итак, остров Папуа, начало прошлого века.
– Кайф! – сказал Митька.
Так и поселились братишки-митьки на острове Папуа. Построили деревню Папуасовку, завели себе любовниц из местных аборигенок. Из-за любовниц и начались несчастья митьковской колонии. Поссорились, однако, Митька Преображенский и Федя Стакан. Друзья со школьной скамьи, великие идеологи московских митьков, а поссорились, как восьмиклассники. Не по-христиански. Правда, аборигенка была шибко красивая. Машенькой окрестил ее Митька. Любила Машенька Митьку. Аленушкой окрестил ее Федя. Любила Аленушка и Федю тоже. То к одному бегала, то к другому. Очень поссорились братки.
Федя Стакан эмигрировал. В пяти километрах от Папуасовки он и ушедшие с ним братишки и сестренки построили деревню Большие Папуасы.
В это утро Митька Преображенский сидел на плетеном стульчике на балкончике своего дома и рассматривал в подзорную трубу, как голые папуасовские женщины купаются в голубом заливе. «Класс!» – думал Митька и чесал пятку.
На балкон вышел папуас Ваня с подносом. На подносе стояла литровая кружка пива и лежало письмо.
– Утреннее пиво, – доложил невозмутимый Ваня. – И почта, сэр.
– Не «сэр», а «браток». – лениво проговорил Митька, отрываясь от увлекательного зрелища. – Сколько тебя учить?
С наслаждением проглотив кружку холодного пива, Преображенский взял письмо, распечатал и прочитал:
«Милостивый государь!
Поскольку вы не желаете выпускать сестренку мою Аленушку из своей мрачной деревни Папуасовки, жители моей деревни Большие Папуасы объявляют вам войну. Военные действия предлагаю начать сегодня в полдень.
Если же вы отпустите вышеупомянутую сестренку Аленушку, которую вы по неграмотности называете Машенькой, то я вас прощу, и войну прекращу.
С почтением, мэр Больших Папуасов
Федя Стакан»
– Ломы и крючки, – проговорил Митька. – Дык… Хозяйка где?
– Спит, сэр.
– Идиот. Сколько раз повторять?
Преображенский встал и прошел в комнату. На тростниковой циновке спала Машенька. Митька с грустной улыбкой присел, подпер щеку рукой и задумался.
Машенька действительно была прекрасна. Ее смуглое, почти европейское лицо с красными пухлыми губками и точеным носиком… Ее черные как смоль волосы… Ее высокая грудь… Нет, такую женщину Митька Преображенский не отдаст ни Феде Стакану, ни Дмитрию Шагину, ни самому Господу Богу.
– Сестренка моя, Машенька… – прошептал Митька.
Длинные ресницы дрогнули. Открылись огромные глаза, в которых так хотелось утонуть. При виде печального Митьки, Машенька улыбнулась, слегка обнажив белые зубки, и протянула к Преображенскому руки.
– Братишка…
Митька прильнул к любимой и не оборачиваясь крикнул папуасу Ване, который неподвижно стоял на балконе:
– Иван!
– О? – отозвался папуас.
– Пошел вон, болван. Я буду читать утреннюю «Тайме». И фитилек-то притуши, коптит!
Ваня привычно задернул шторы и спрыгнул с балкона.
– Милая моя, – ласково шептал Митька. – Сестреночка… Огромные деревянные часы на стене громко отбили одиннадцать. До начала войны оставался час. Но было не до этого…
Глава пятая Война– Братишки! Мужики! – вопил вождь Больших Папуасов Федя Стакан. – Дык, ведь я войну объявил Папуасовке, надо собрать народец!
– Шибко в лом, – отвечал за всех Саша Валенков, главный министр Больших Папуасов. – Так кайфово лежать на солнышке…
Остальным было лень даже говорить.
– Сволочи! – страдал Федя. – Я за них, значит воевать буду, а они пригрелись гады у меня на груди…
– Дык… – смущенно бубнил Саша. – Федюнчик, ты бы папуасов собрал с копьями и трубками ихними плювательными…
– А-а-а!!! Погибну вот я один на войне! Гады!!!
Обиделся Федя Стакан. Один пошел воевать.
Он шел по песчанному берегу моря, кокосовые пальмы, как ивушки плакучие в России, клонились к самой воде, яркие попугаи орали что-то непотребное. На одной из пальм сидел папуас. Пытаясь дотянуться до кокосового ореха, он пыхтел, тужился и сопел, как паровоз.
– Эй! – окликнул его Федя. – На дереве!
– О!
– Ты кто?
– Мбангу.
– Не крещеный, что ли?
– Хрещеный, – ответил папуас и, не удержавшись на дереве, рухнул вниз, спугнув целую тучу попугаев.
– А кем крещен, мною али в Папуасовке?
– Тобою, – ответствовал Мбангу, с которым, как ни странно, ничего от падения не произошло. – И в Папуасовке. Три раза, однако, крестили.
«Ловкий малый», – подумал Федя.
– Пойдешь со мной, – решил он. – Воевать будем с Папуасовкой.
– Нельзя мне, – сделав глупое лицо, сказал Мбангу. – У меня плоскостопие.
– И ты… – махнул рукой Федя. – Никто меня не любит!
Папуас долго смотрел вслед Феде, почесывая кучерявую голову, затем снова полез на дерево.
Жаркое солнце встало в зенит. Полдень поливал остров лучами. Федя вынул из кармана белый платок и повязал его на голову. Потом подумал: «Э, пусть лучше умру от солнечного удара!» – и снял платок.
– Вот умру я, умру я, похоронют меня… – тихо запел он, шагая в сторону Папуасовки. – И нихто не узнаит, где могилка моя…
Феде было жалко себя.
«Гад Преображенский, небось, своих спрятал в засаде, щас выскочут… Или папуасы отравленной колючкой в меня бац! И нету братишки Феденьки. Эх!»
Федя услышал хруст песка под чьими-то ногами и поднял голову. Навстречу ему шел грустный Преображенский. Митька держал в руке белый платок и, глядя под ноги, напевал «Вот умру я, умру…»
Федя Стакан глянул на платок в своей собственной руке, на платок в руке Преображенского, заплакал от радости:
– Митька! Друг!
– Федька!
Друзья бросились друг к другу, как будто не виделись больше десяти лет.
– Митька, братишка ты мой! – орал счастливый Федя.
– Ведь ты братишка мне! – отвечал не менее счастливый Дмитрий.
– Дырку вам от бублика, а не Шарапова! – кричали оба, да так, что было слышно в обоих деревнях.
– Воюют, однако! – говорили митьки в Папуасовке.
– Шибко крутое сражение! – раздумывали митьки в Больших Папуасах.
– Помочь надоть! – вскочил Сидор в Папусовке. – Дык, ведь один Митька там против всех Больших Папуасов!
– На помощь к Феденьке! – закричал Саша в Больших Папуасах. – Стало быть, одному ему не выдержать супротив Папуасовки!
Две толпы митьков рванули по побережью к обнимающимся братишкам.
– А-а-а!!! – орали они.
Возле счастливых Митьки и Федьки, толпы остановились, недоуменно посмотрели, как те пьют из одной бутылки портвейн, и по побережью пронесся крик:
– Ур-ра!!!
Так кончилась большая папуасовская война. Советы деревень тут же на берегу за ящиком портвейна решили, что такое событие следует хорошенько отметить. Причем два раза, как сказал Федя. Один раз – в Больших Папуасах, второй – в Папуасовке. Братишки-митьки занялись подсчетом, сколько ящиков портвейна и бочек пива есть в деревнях, и за сколько дней они их выпьют.
– Дык! – слышались взволнованные голоса. – Елы-палы!
Вдруг все увидели мчащегося по берегу Мбангу.
– Пирато! Пирато! – кричал папуас.
Митьки глянули на море. На горизонте белели паруса кораблей…
Глава шестая Как отпраздновали примирениеНа шлюпках, прибывших с кораблей, сидели серьезные люди в кафтанах, напудренных завитых париках, при шпагах и с мушкетами. Их главный подошел к толпе глазеющих митьков, снял шляпу, сделал изящный полупоклон, подметя перьями шляпы песчаный пляж и заговорил по-английски.
Английского среди митьков никто не знал, а если кто и учил в школе, так от тех знаний ничего не осталось.
– Дык, – сказал Митька, и англичанин повернулся к нему, осознав, видимо, что Преображенский здесь главный. – Ты это, чего уж там… Элементарно, Ватсон… Федь, дай ему портвейна!