Визит старой дамы - Дюрренматт Фридрих
Бургомистр. Вахмистр, возьмите себя в руки.
Полицейский. Извините. Не стерпел.
Бургомистр. Подойдите сюда, Альфред Илл.
Илл роняет сигарету, затаптывает ее ногой. Потом медленно идет к середине сцены, поворачивается спиной к зрителям.
Илл колеблется.
Полицейский. Тебе говорят. Иди!
Илл медленно направляется в проход, который образовали молчаливые горожане. В конце прохода, как раз напротив Илла, стоит гимнаст. Илл замирает, поворачивается, видит, как безжалостно смыкаются ряды, падает на колени.
На сцене теперь неясно виден клубок тел; не слышно ни звука; клубок все сжимается и постепенно опускается на пол. Тишина. Слева входят газетчики. Зажигают люстры.
Первый газетчик. Что здесь происходит?
Толпа неторопливо расходится. Горожане собираются в глубине сцены. В центре остается только врач, он стоит на коленях перед мертвым телом, накрытым клетчатой скатертью, какие обычно стелют в кафе. Врач встает, прячет стетоскоп.
Врач. Паралич сердца.
Тишина.
Бургомистр. Он умер от радости.
Второй газетчик. Каких только увлекательных историй не преподносит нам жизнь!
Первый газетчик. А теперь за дело.
Газетчики поспешно уходят направо в глубь сцены. Слева появляется Клара Цаханассьян в сопровождении дворецкого.
Увидев мертвое тело, она останавливается, потом медленно идет к середине сцены, поворачивается лицом к зрителям.
Клара Цаханассьян. Принесите его сюда.
Роби и Тоби входят с носилками, кладут на них Илла и опускают носилки к ногам Клары Цаханассьян.
(Стоит как каменная.) Открой ему лицо, Боби.
Дворецкий приподнимает скатерть с лица Илла.
(Пристально, долго рассматривает мертвого.) Теперь он опять такой, каким был много лет назад. Мой черный барс. Закрой ему лицо.
Дворецкий снова закрывает лицо Илла.
Положите его в гроб.
Роби и Тоби выносят мертвое тело налево.
Отведи меня, Боби. Пора укладываться. Мы уезжаем на Капри.
Дворецкий подает ей руку, она медленно идет налево, останавливается.
Бургомистр!
В глубине сцены из группы молчаливых горожан медленно появляется бургомистр, выходит вперед.
Возьми чек. (Передает ему бумагу и удаляется с дворецким.)
Все более нарядная одежда горожан Гюллена без слов говорит о том, как они богатеют. Внешний вид города становится неузнаваем; теперь это уже не заштатное и нищее местечко, а преуспевающий, ультрасовременный город. Финал пьесы, ее счастливый апофеоз выражает это всеобщее благоденствие. Вновь отремонтированное здание вокзала украшено флагами, гирляндами живых цветов, транспарантами, неоновой рекламой. Жители Гюллена — мужчины во фраках, женщины в бальных платьях — образуют два хора, как в античной трагедии. И не случайно нам кажется — это вполне в духе происходящего, — будто мы слышим сигналы бедствия, которые подает идущий ко дну корабль.
Первый хор.
Кошмаров предостаточно:
Колоссальные землетрясения,
Огнедышащие горы,
Морские водовороты,
К тому же и войны,
Топчущие пшеницу танки,
Солнцеликий гриб атомного взрыва.
Второй хор.
Однако ничего нет кошмарнее бедности,
Потому что в ней нет благородства.
Мертвой хваткой
Держит бедность род человеческий,
Громоздит бесплодный день
На бесплодный день.
Женщины.
Бессильно смотрят матери,
Как хворь уносит их маленькие чада.
Мужчины.
Но мужи замышляют мятеж,
Готовят измену.
Первый.
Их ботинки поизносились.
Третий.
Во рту смердит окурок.
Первый хор.
Ибо закрыты все двери,
Которые давали работу и хлеб.
Второй хор.
И поезда громыхают мимо
Без остановки!
Все.
Слава нам!
Госпожа Илл.
Которым улыбнулась судьба.
Все
Всемилостивейшая.
Всепреобразующая.
Женщины.
Наши нежные тела
Облачены в модные платья.
Сын.
Юноша за баранкой гоночной машины.
Мужчины.
Лавочник правит «кадиллаком»!
Дочь.
Дева гоняет мяч на теннисном корте.
Врач.
В новом операционном зале
Такой зеленый кафель,
Что режешь кишки, немея от восторга.
Все.
Вечерняя трапеза благоухает ароматами,
Все одеты с иголочки, всем довольны,
Хвалятся друг перед другом сигарами экстра-класса.
Учитель.
Учение светит жаждущим света учения.
Второй.
Усердные бизнесмены
Скупают вечные ценности.
Все.
Рембрандта и Рубенса.
Художник.
Художество кормит художника.
Причем до отвала.
Священник.
На Рождество, на Пасху, на Троицу
В соборе не протолкнуться от добрых христиан.
Все.
И экспрессы, блистающие, стремительные,
Мчатся по остальным магистралям
От местечка к местечку,
Сплачивая человечество
И снова останавливаясь на нашей станции.
Слева входит кондуктор.
Кондуктор.
Гюллен!
Начальник станции.
Экспресс Гюллен-Рим, прошу занимать места. Салон-вагон впереди!
Из глубины сцены громилы выносят паланкин, в котором неподвижно сидит Клара Цаханассьян. Она походит на древнее каменное изваяние. Паланкин в сопровождении свиты проносят между хорами.
Бургомистр.
Покидает нас…
Все.
Наша несказанная благодетельница…
Дочь.
Наша спасительница…
Все.
И сопровождающие ее высокие лица.
Громилы с паланкином, Клара Цаханассьян и свита исчезают на платформе. Медленно проносят тем же путем гроб.
Бургомистр.
Слава ей!
Все.
Самое драгоценное, самое заветное
Она увозит с собой.
Начальник станции.
Отправление!
Все.
Помилуй нас…
Священник.
Господи!
Все.
В темном беге грядущего.
Бургомистр.
Достаток… Все.
Оставь нам,
Мир сохрани нам,
Свободу сбереги нам,
Пусть ночь
Никогда не омрачает наш город,
Восставший из пепла, прекрасный,
Чтоб счастью, счастливые, мы предавались.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
Действие «Визита старой дамы» происходит в заштатном городишке, где-то в Центральной Европе; автор этой пьесы отнюдь не намерен отмежевываться от людей, о которых пишет: он не очень-то уверен, что сам в подобных обстоятельствах поступил бы иначе: о подтексте этой истории не стоит говорить, равно как и выпячивать его на сцене. То же относится и к финалу. Правда, в конце пьесы действующие лица изъясняются несколько приподнятым языком, каким люди не изъясняются в обыденной жизни, языком, который принято называть поэтическим, или, точнее, возвышенным литературным языком. Но происходит это только потому, что гюлленцы разбогатели, добились кое-чего в жизни, — сам Бог велел им говорить более изысканно. Мои герои — люди, а не марионетки, на сцене они действуют, а не разыгрывают аллегории. Что касается меня самого, то я пытаюсь воссоздать реальный мир, а не преподносить публике отвлеченные моральные категории, как это мне зачастую приписывают. И я не собираюсь как-то специально соразмерять мою пьесу с жизнью, поскольку такая соразмерность лежит в самой природе театра, непременным компонентом которого является зритель. С моей точки зрения, театральная пьеса всегда выступает в рамках сценических возможностей, а не в оболочке определенного литературного стиля. И если в сцене в лесу гюлленцы изображают деревья, то объясняется это не склонностью автора к сюрреализму, а только тем, что пожилой человек в этой сцене говорит слова любви пожилой женщине, и сие не столь уж эстетичное любовное объяснение нуждается в театрально-поэтическом обрамлении, иначе оно было бы просто невыносимо.