Надежда Лохвицкая - Рассказы
А как чудесно быть святой. Теперь это такая редкость. Все знакомые будут удивляться:
— Отчего это над Кишмиш — сияние?
— Как, разве вы не знаете? Да ведь она уже давно святая.
— Ах! Ах! Быть не может.
— Да вот, смотрите сами.
А Кишмиш сидит и кротко улыбается и ест черный хлеб с солью.
Гостям завидно. У них нет святых детей.
— А может быть, она притворяется?
Какие дураки! А сияние-то!
Вот интересно — скоро ли начнется сияние? Вероятно, через несколько месяцев. К осени уже будет. Боже мой, Боже мой! Как это все чудесно! Пойду исповедоваться на будущий год. Батюшка спросит строго:
— Какие у тебя грехи? Кайся.
А я ему в ответ:
— Ровно никаких, я — святая. Он — ах! ах! Быть не может!
— Спросите у мамы, спросите у наших гостей — все знают.
Батюшка начнет допытыватся, может быть, какой-нибудь, самый маленький, грешок есть?
А Кишмиш в ответ:
— Ни од-но-го! Хоть шаром покати.
А интересно — нужно будет все-таки уроки готовить? Беда, если нужно. Потому что лениться святому нельзя. И не слушаться нельзя. Прикажут — учись. Если бы еще сразу суметь делать чудеса. Сделать чудо — учительница сразу испугается, упадет на колени и урока не спросит.
Потом представила себе Кишмиш, какое у нее будет лицо. Подошла к зеркалу, втянула щеки, раздула ноздри, подкатила глаза. Такое лицо Кишмиш очень понравилось. Действительно — святое лицо. Немножко тошнительное, но совсем святое. Такого ни у кого нет. Теперь, значит, айда на кухню за черным хлебом.
Кухарка, как всегда перед завтраком, сердитая и озабоченная, была неприятно удивлена кишмишовым визитом.
— Чего барышням на кухню ходить? Мамашенька забранят.
Кишмиш невольно потянула носом. Пахло вкусной постной едой — грибами, рыбой, луком. Хотела было ответить кухарке «не ваше дело», но вспомнила, что она — святая, и отвечала сдержанно:
— Будьте добры, Варвара, отрезать мне кусочек черного хлеба.
Подумала и прибавила:
— Большой кусочек.
Кухарка отрезала.
— И будьте добры посолить, — попросила Кишмиш и завела глаза к небу.
Хлеб надо было съесть тут же, а то, пожалуй, в комнатах не поймут, в чем дело, и выйдут одни неприятности.
Хлеб оказался превкусным, и Кишмиш пожалела, что не спросила сразу два куска. Потом налила воды из-под крана в ковш и стала пить. Вошла горничная и ахнула:
— А я вот мамаше скажу, что вы сырую воду пьете.
— Так она — эва, какой кусище хлеба с солью съела, — сказала кухарка. — Ну, оно и пьется. Аппетит к росту.
Позвали к завтраку. Не идти нельзя. Решила идти, но ничего не есть и быть кроткой.
Была уха с пирожками. Кишмиш сидела и тупо смотрела на положенный ей пирожок.
— Чего же ты не ешь?
Она кротко улыбнулась в ответ и в третий раз сделала святое лицо — то, что приготовила перед зеркалом.
— Господи, что это с нею? — удивилась тетка. — Что за гримасы?
— Они перед самым завтраком во какой кусище черного хлеба съели, — донесла горничная, — и водой из-под крана запили.
— Кто тебе позволил ходить в кухню и есть хлеб? — сердито закричала мать. — И ты пила сырую воду?
Кишмиш подкатила глаза и смастерила окончательно святое лицо, с раздутыми ноздрями.
— Что это с ней?
— Это она меня передразнивает! — взвизгнула тетка и всхлипнула.
— Пошла вон, скверная девчонка! — сердито сказала мать. — Иди в детскую и сиди весь день одна.
— Хоть бы скорее отправили ее в институт! — всхлипывала тетка. — Буквально все нервы. Все нервы.
* * *Бедная Кишмиш!
Она так и осталась грешницей.
Катенька
Дачка была крошечная — две комнатки и кухня.
Мать ворчала в комнатах, кухарка в кухне, и так как объектом ворчания для обеих служила Катенька, то оставаться дома этой Катеньке не было никакой возможности, и сидела она целый день в саду на скамейке-качалке.
Мать Катеньки, бедная, но неблагородная вдова, всю зиму шила дамские наряды и даже на входных дверях прибила дощечку «Мадам Параскове, моды и платья». Летом же отдыхала и воспитывала гимназистку-дочь посредством упреков в неблагодарности.
Кухарка Дарья зазналась уже давно, лет десять тому назад, и во всей природе до сих пор не нашлось существа, которое сумело бы поставить ее на место.
Катенька сидит на своей качалке и мечтает «о нем». Через год ей будет шестнадцать лет, тогда можно будет венчаться и без разрешения митрополита. Но с кем венчаться-то, вот вопрос?
Из дома доносится тихое бубнение матери:
— И ничего, ни малейшей благодарности! Розовый брокар на платье купила, сорок пять...
— Девка на выданье, — гудит из кухни, — избаловавши с детства. Нет, коли ты мать, так взяла бы хворостину хорошую...
— Самих бы вас хворостиной! — кричит Катенька и мечтает дальше.
Венчаться можно со всяким, это ерунда, — лишь бы была блестящая партия. Вот, например, есть инженеры, которые воруют. Это очень блестящая партия. Потом еще можно выйти за генерала. Да мало ли за кого! Но интересно совсем не это. Интересно, с кем будешь мужу изменять. «Генеральша-графиня Катерина Ивановна дома?» И входит «он» в белом кителе, вроде Середенкина, только, конечно, гораздо красивее, и носом не фыркает. «Извините, я дома, но принять вас не могу, потому что я другому отдана и буду век ему верна». Он побледнел, как мрамор, только глаза его дивно сверкают... Едва дыша, он берет ее за руку и говорит...
— Катя-а! А Катя-а! Это ты с тарелки черносливину взяла-а?
Мать высунула голову в окошко, и видно ее сердитое лицо. Из другого окошка, подальше, высовывается голова в повойнике и отвечает:
— Конешно, она. Я сразу увидела: было для компоту десять черносливин, а как она подошла, так и девять сделалось. И как тебе не стыдно — а?
— Сами слопали, а на меня валите! — огрызнулась Катенька. — Очень мне нужен ваш чернослив! От него керосином пахнет.
— Кероси-ином? А почем же ты знаешь, что керосином, коли ты не пробовала, — а?
— Керосином? — ужасается кухарка. — Эдакие слова произносить! Взять бы что ни на есть, да отстегать бы, так небось...
— Стегайте себя саму! Отвяжитесь!
«Да... значит, он берет за руку и говорит: «Отдайся мне!» Я уже готова уступить его доводам, как вдруг дверь распахивается и входит муж. «Сударыня, я все слышал. Я дарю вам мой титул, чин и все состояние, и мы разведемся...»
— Катька! Дура полосатая! Кошка носатая! — раздался голос позади скамейки.
Катенька обернулась.
Через забор перевесился соседский Мишка и, дрыгая, для равновесия, высоко поднятой ногой, обрывал с росших у скамейки кустов зеленую смородину.
— Пошел вон, поганый мальчишка! — взвизгнула Катенька.
— Поган, да не цыган! А ты вроде Володи.
— Мама! Мама, он смородину рвет!
— Ах ты, Господи помилуй! — высунулись две головы. — Час от часу не легче! Ах ты, дерзостный! Ах ты, мерзостный!
— Взять бы хворостину хорошую...
— Мало вас, видно, в школе порют, что вы и на каникулах под розгу проситесь. Вон пошел, чтобы духу твоего!..
Мальчишка спрятался, предварительно показав для самоудовлетворения, всем по очереди, свой длинный язык, с налипшим к нему листом смородины.
Катенька уселась поудобнее и попробовала мечтать дальше. Но ничего не выходило. Поганый мальчишка совсем выбил ее из настроения. Почему вдруг «кошка носатая»? Во-первых, у кошек нет носов — они дышат дырками, — а, во-вторых, у нее, у Катеньки, совершенно греческий нос, как у древних римлян. И потом, что это значит, «вроде Володи»? Володи разные бывают. Ужасно глупо. Не стоит обращать внимания.
Но не обращать внимания было трудно. От обиды сами собой опускались углы рта и тоненькая косичка дрожала под затылком.
Катенька пошла к матери и сказала:
— Я не понимаю вас! Как можно позволять уличным мальчишкам издеваться над собой. Неужели же только военные должны понимать, что значит честь мундира?
Потом пошла в свой уголок, достала конвертик, украшенный золотой незабудкой с розовым сиянием вокруг каждого лепестка, и стала изливать душу в письме к Мане Кокиной:
«Дорогая моя! Я в ужасном состоянии. Все мои нервные окончания расстроились совершенно. Дело в том, что мой роман быстро идет к роковой развязке.
Наш сосед по имению, молодой граф Михаил, не дает мне покоя. Достаточно мне выйти в сад, чтобы услышать за спиной его страстный шепот. К стыду моему, я его полюбила беззаветно.
Сегодня утром у нас в имении случилось необычное событие: пропала масса фруктов, черносливов и прочих драгоценностей. Вся прислуга в один голос обвинила шайку соседних разбойников. Я молчала, потому что знала, что их предводитель граф Михаил.
В тот же вечер он с опасностью для жизни перелез через забор и шепнул страстным шепотом: «Ты должна быть моей». Разбуженная этим шепотом, я выбежала в сад в капоте из серебряной парчи, закрытая, как плащом, моими распущенными волосами (у меня коса очень отросла за это время, ей-Богу), и граф заключил меня в свои объятия. Я ничего не сказала, но вся побледнела, как мрамор; только глаза мои дивно сверкали...»