Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена
Я подошел ближе. Груды мяса оказались грудами роз.
Весенняя парижская толпа тянется по этой грязной мостовой среди снеди, которой завален рынок. В дни больших праздников торговля начинается с двух часов утра.
Садовники из пригородов привозят сюда большие связки цветов. На каждую связку установлены определенные цены, смотря по сезону, как на репу или на лук-порей. Продают их всегда еще ночью. Перекупщицы, мелкие торговки, копаются по локоть в грудах роз, и кажется, что они возятся с грязью, что они опускают руки в кровавую жижу.
Все это делается ради красоты. Выпотрошенные бычьи туши будут висеть, обложенные венками, украшенные искусственными цветами; розы, которые сейчас топчут прохожие, укрепленные на ивовых прутьях, обрамленные зелеными листьями, будут долго испускать свой вкрадчивый аромат.
Я остановился возле этих жалких увядающих цветов. Они еще хранили в себе остатки влаги, связанные бечевкой, которая врезалась в их нежные стебли. От них сильно пахло капустой, — вместе с ней их сюда привезли. Иные пучки скатились в канаву и там погибали.
Я поднял одну из таких связок. С одной стороны цветы были вымазаны в грязи. Их помоют в ведре с водой — они снова обретут свой нежный и тонкий запах. И лишь грязные пятна кое-где на лепестках будут напоминанием о том, что цветы эти лежали в канаве. Губы, которым сегодня вечером случится целовать эти розы, может быть, будут не так чисты, как они.
И вдруг, среди оглушительного шума рынка, я вспомнил о прогулке, которую мы совершили с тобой, Нинон, лет десять тому назад. Было начало весны, молодые листья блестели на ясном апрельском солнце. По краям узенькой тропинки, тянувшейся вдоль берега, расстилались целые поля фиалок. Мы шли, а в воздухе струился сладостный аромат. Мы вдыхали его, и нами овладевала истома.
Ты оперлась мне на руку, ты едва держалась на ногах, опьяненная этим ароматом и нашей любовью. Все было залито светом, перед глазами у нас кружилась мошкара. Кругом царила глубокая тишина. Поцелуй наш был тогда так скромен, что не спугнул даже зябликов, сидевших на ветках цветущих вишен.
У поворота дороги, в поле, мы увидели сгорбленных старух, которые срывали фиалки и кидали их в большие корзины. Я окликнул одну из них.
— Вам угодно фиалок? — спросила она. — Сколько? Фунт?
Она продавала фиалки на фунты! Мы убежали от нее, и оба огорчились, будто Весна открыла вдруг в этой дышавшей любовью природе какую-то бакалейную лавку. Я проскользнул вдоль изгороди и украл там для тебя несколько худосочных фиалок, которые тебе от этого казались еще душистее. Но вдруг мы увидели, что в лесу, на пригорке, тоже растут фиалки, совсем крохотные; охваченные страхом, они, должно быть, схитрили и спрятались под листвой.
Ты тут же бросила наши краденые фиалки, эти дрянные цветы, которым вздумалось расти на вспаханной земле и которые продавали на фунты. Тебе захотелось вольных цветов, рожденных росою и восходящим солнцем. И целых два часа я рылся в траве. Как только я находил фиалку, я бежал продать ее тебе. За каждую ты платила мне поцелуем.
И я думал об этих далеких днях среди всех густых запахов, среди оглушительного шума рынка, стоя перед бедными розами, валявшимися на мостовой. Я вспоминал мою любимую и букетик засушенных фиалок, который я бережно храню на дне ящика моего письменного стола. Вернувшись к себе, я сосчитал эти высохшие цветочки; их у меня двадцать. И я ощутил на губах сладостный жар двадцати поцелуев.
IXЯ посетил цыганский табор, обосновавшийся напротив казарм возле ворот Сент-Уэн. Это дикое племя, должно быть, смеется над нашим глупым городом, который с их появлением совсем лишился покоя. Мне достаточно было пойти за толпой; все предместье собралось вокруг их палаток, и мне даже стало стыдно, когда я увидел, как люди, которых все же нельзя было назвать круглыми дураками, прибыли туда в открытых экипажах, с лакеями в ливреях.
Когда в нашем милом Париже заведется какая-нибудь невидаль, он хватает ее, не торгуясь. Так случилось и с этими цыганами. Они явились сюда, в предместье, лудить кастрюли и клепать котлы. Но с первого же дня, увидав ватагу мальчишек, которая пристально их разглядывала, они поняли, в какой цивилизованный город попали. И они постарались поскорее отделаться от котлов и кастрюль. Понимая, что на них смотрят, как на зверей в клетках, они с веселым добродушием согласились показывать себя за два су. Табор обнесли забором; двое мужчин стали возле двух очень узких проходов, чтобы взимать плату с господ и дам, которым хочется взглянуть на жалкие цыганские жилища. Толкотня, давка. Пришлось даже вызвать полицию. Цыгане иногда отворачиваются, чтобы не рассмеяться прямо в лицо простакам, которые доходят до того, что бросают им серебряные монеты.
Могу себе представить их вечером, когда посетителей уже нет и когда они подсчитывают дневную выручку. Вот потеха то! Они прошли по всей Франции, и крестьяне отовсюду их выпроваживали, а сельская охрана поглядывала на них подозрительно. Они прибывают в Париж и боятся, чтобы их не вышвырнули в какой-нибудь ров. И вдруг, словно в сказочном сне, их окружает целое сборище господ и дам, которых они приводят в восторг своими лохмотьями. Они, цыгане, которых до сих пор гнали из города в город! И мне кажется, что я вижу, как они забираются на крепостной вал, завернутые в свое отрепье, и разражаются презрительным смехом по адресу спящего Парижа.
Забор окружает семь-восемь палаток, между которыми проходит нечто вроде улочки. В глубине — тощие жилистые лошади щиплют порыжевшую траву. Из-под кусков старого брезента торчат маленькие колеса повозок.
В палатках — невыносимая вонь, грязь, нищета. Земля вокруг уже вся истоптана, раскрошена, смешана с нечистотами. На заборе проветриваются постели: детские подстилки, вылинявшие одеяла, квадратные матрацы, на которых свободно могут улечься две семьи, — все это вытащено наружу, развешано на солнце, и кажется, что перед вами двор больницы для прокаженных. В палатках, устроенных на арабский лад, очень высоких и открывающихся, словно полог кровати, свалено разное тряпье, седла, упряжь, какая-то непонятная рухлядь, вещи, уже совершенно бесформенные и бесцветные, и все это покрыто великолепным слоем грязи, теплым по тону и способным восхитить любого художника.
Мне, впрочем, удалось обнаружить и кухню на самом краю табора: в палатке, более тесной, чем остальные, я нашел несколько железных котелков и треножников; я увидел даже тарелку. Впрочем, никаких признаков супа. Может быть, в котелках этих они варят адское зелье для своих шабашей.
Мужчины все высокие, крепкие, круглоголовые, с очень длинными курчавыми черными волосами, которые лоснятся от жира. Одеты они в лохмотья, подобранные где-нибудь на дорогах. Один из них прогуливался закутанный в кретоновую занавеску с большими желтыми разводами. На другом была куртка, — скорее всего просто ношеный фрак с оторванными полами. На многих женские юбки. Они улыбаются в свои длинные бороды, блестящие и шелковистые. Их излюбленные головные уборы сделаны, должно быть, из старых фетровых шляп: обрезая поля, они устраивают себе из них колпаки.
Женщины тоже рослые, сильные. Старухи совсем высохшие, уродливые; обнаженная худоба и распущенные волосы делают их похожими на колдуний, поджаренных на огне преисподней. Среди молодых встречаются настоящие красавицы. Из-под слоя грязи проступает их медного цвета кожа; огромные черные глаза полны удивительной нежности. Они умеют принарядиться. Волосы у них заплетены в две косы, спадающие на плечи, перевитые обрывками красных лент. В разноцветных юбках и шалях, завязанных у пояса, повязанные платками, стянутыми на лбу, они величественны, как языческие королевы, впавшие вдруг в нищету.
Тут же копошатся дети, целая куча детей. Я обратил внимание на одного мальчишку в рубашонке и в огромном мужском жилете, достававшем ему до икр. Он бегал с красивым голубым бумажным змеем; другой, малыш, которому, самое большее, могло быть два года, расхаживал совсем голый с очень важным видом под шумный смех любопытных девчонок, собравшихся со всего квартала. Бедняжка был до того грязен, до того вымазан в чем-то зеленом и красном, что его можно было принять за бронзовую статуэтку флорентийского мастера, за одно из прелестных изваяний времен Возрождения.
Весь табор встречает полнейшим равнодушием шумное любопытство толпы. Мужчины и женщины спокойно спят под навесами. Выставив обнаженную черную грудь, похожую на потемневшую от употребления флягу из тыквы, мать кормит ребенка, совершенно бурого, словно отлитого из меди. Другие женщины, сидя на корточках, внимательно разглядывают странных парижан, которые с таким удовольствием суют свой нос в эту грязь. Я спросил одну из них, что она о нас думает. Она только слабо улыбнулась и ничего не ответила.