Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена
Мы стали очень чувствительными и оплакиваем каждого уходящего из жизни, но знаем ли мы, сколько людей должно появиться или исчезнуть, чтобы установилось равновесие на земле? Мы привыкли к мысли, что человеческая жизнь священна. Может быть, больше подлинного величия в фатализме древних, которые воспринимали кровавые бойни ранних веков как должное и не обольщались утопическими идеями всеобщего братства. Если уж мы не можем помешать смерти вершить свое черное дело, в тайну которого никто еще не проник, разумнее всего примириться с тем, что люди умирают постоянно, а в иные дни их гибнет больше, чем обычно. А тем, кто ненавидит войну, надо бы прежде всего ненавидеть бесчисленные уродства человеческого общества. Даже сердобольные философы, с наибольшим негодованием проклинавшие войну, полагали, что она останется орудием прогресса вплоть до того дня, когда будет создана идеальная цивилизация и на всей земле воцарится вечный мир. Однако эта идеальная цивилизация теряется в таком далеком и туманном будущем, что еще долгие века будут существовать войны. В наше время считается, что передовые люди должны смотреть на войну как на пережиток варварства, от которого в один прекрасный день нас избавит республика. Но стоит подняться тревоге на границе, затрубить на улице трубе горниста — и все требуют оружия. Воинственность в крови человека.
Виктор Гюго писал, что лишь королям нужны войны, а народы всегда готовы заключить друг друга в объятия. Увы! Это только поэтическая греза. Поэт был великим проповедником того желанного мира, о котором я говорил, он прославлял Соединенные штаты Европы, верил в братство между народами, предсказывал наступление нового золотого века. Что может быть прекраснее и величественнее этого! Но мало еще быть братьями, надо любить друг друга, а народы не испытывают такой любви. Ложь уж тем плоха, что она — ложь. Конечно, какой-нибудь монарх, почувствовав непрочность своей власти, может напасть на соседнюю страну, чтобы победой упрочить свою династию. Однако после первой же победы или первого поражения война становится народной, ибо народ воюет за себя самого. Если бы это было иначе, он не стал бы вообще воевать. А уж про подлинно национальные войны и говорить нечего. Допустим, что когда-нибудь Франция и Германия схватились бы друг с другом, тут уж неважно, какой образ правления у них будет в то время — республика, империя или королевство, — поднимется вся нация. Страна содрогнется от края и до края, трубы сами собой затрубят, созывая мужей. Вот уже двадцать лет ростки войны, хотим ли мы того или нет, пробиваются на французской земле, и если она когда-нибудь разразится, то на каждой борозде даст обильный урожай.
Итак, три раза за мою жизнь война простирала над Францией свои крылья, и я никогда не забуду страшный звук ее полета. Вначале слышен неясный гул, как будто надвигается ураган. Гул нарастает, переходит в грохот, сердца учащенно бьются, головы кружатся от возбуждения, жажда убивать и побеждать охватывает весь народ. Затем, когда солдаты уходят, шум удаляется, наступает тревожная тишина, все настороженно ждут первых вестей. Будет ли это победный клик или стон поражения? Ужасная минута! Ходят самые противоречивые слухи, люди жадно ловят малейшую весть, обсуждают каждое слово, и так до тех пор, пока не узнают истины. И тогда всеми овладевает или исступленный восторг, или мрачное отчаяние.
IВо время Крымской войны мне было четырнадцать лет. Я состоял воспитанником коллежа в Эксе и жил вместе с двумя-тремя сотнями таких же озорников, как и я, за стенами старого бенедиктинского монастыря, бесконечные коридоры и огромные залы которого все еще носили отпечаток глубокого уныния и грусти. Зато как весело выглядели два монастырских дворика, залитых ярким солнцем, сверкающим в беспредельной лазури южного неба. Я вспоминаю о коллеже с теплым чувством, хотя мне пришлось пережить там много грустного.
Итак, мне было четырнадцать лет, я уже не был маленьким мальчиком, но теперь я понимаю, что мы были совершенно оторваны от остального мира и ничего не знали о жизни. Эхо больших событий почти не долетало в нашу глухую дыру. Мертвый город, бывший некогда столицей, печально дремал среди выжженных солнцем полей, а коллеж, расположенный невдалеке от крепостного вала, в безлюдном квартале, спал еще более глубоким сном. Не помню, чтобы за все время моего пребывания в пансионе хоть какой-нибудь слух о крупной политической катастрофе просочился сквозь наши стены. Только Крымская война взволновала наш мирок, да и то, надо полагать, известие о начале военных действий дошло до нас с большим опозданием.
Перебирая в памяти события этих лет, я не могу удержаться от улыбки при мысли о том, как мы, провинциальные школьники, представляли себе войну. Все было очень неясно. Театр военных действий был так далеко, затерян где-то в чужой и варварской стране, что нам иногда казалось, будто все это просто сказка из «Тысячи и одной ночи». Мы не знали точно, где происходят сражения, и даже не полюбопытствовали заглянуть в географические атласы, которые были у нас под рукой. К тому же учителя старались держать нас в полном неведении относительно событий, происходящих в мире. Сами-то они читали газеты, были в курсе всех новостей, но нам о них ничего не рассказывали, а если бы мы их спросили, то они строго напомнили бы нам о переводах с латинского и на латинский. Мы ничего не знали достоверно, кроме того, что Франция почему-то воюет на Востоке, а для чего воюет, мы не понимали.
Кое-что мы все же знали. Так, мы с удовольствием повторяли избитые анекдоты о казаках, нам были известны фамилии двух-трех русских генералов, причем мы воображали их себе чуть ли не чудовищами, пожирающими маленьких детей. Мы ни на минуту не допускали мысли, что Франция может потерпеть поражение. Это показалось бы нам противоестественным. Потом опять наступал провал. И хотя война продолжалась, мы месяцами не вспоминали о ней, пока опять какой-нибудь новый слух не взбудораживал нас. Вряд ли мы вовремя узнавали о сражениях, и не думаю, чтобы мы были потрясены так же, как и вся Франция, взятием Севастополя. Все было так непонятно. Вергилий и Гомер волновали нас больше, чем современные распри между народами.
Помню, одно время мы с особым азартом играли на дворе в войну: участвующие делились на два враждебных лагеря, чертили на земле две линии и начинали драться. Это было нечто вроде игры в горелки. Одна группа изображала русскую армию, другая — французскую. Ясно, что русских надо было победить, однако иной раз получалось наоборот, тогда все приходили в необычайную ярость, и начиналась настоящая свалка. Через неделю директор был вынужден запретить эту милую игру, — двум ученикам проломили голову и их пришлось отправить в лазарет.
Особой доблестью в этих сражениях отличался высокий блондин, который всегда требовал, чтобы его назначали генералом. Луи, отпрыск старинной бретонской семьи, обосновавшейся на юге Франции, держался как настоящий завоеватель. Он был гибким и очень ловким в гимнастических упражнениях. Как сейчас, вижу его: на голове повязан платок, концы торчат надо лбом в виде султана, талия стянута широким кожаным поясом. Вот он взмахнул рукой, как саблей, и поднимает в атаку своих солдат. Мы восхищались им, даже чувствовали к нему некоторое почтение. Но странное дело, у него был брат-близнец Жюльен, намного меньше его ростом, хрупкий и болезненный мальчик, ненавидевший эти буйные игры. Как только мы делились на два лагеря, он отходил в сторонку, садился на каменную скамью и оттуда следил за игрой печальными и немного испуганными глазами. Однажды, когда ватага мальчишек набросилась на Луи и опрокинула его на землю, Жюльен побледнел, задрожал и, вскрикнув, упал, словно женщина, в обморок. Братья обожали друг друга, и, боясь Луи, никто не осмелился бы дразнить трусом Жюльена.
Воспоминания о двух братьях неразрывно связаны у меня с картинами нашей жизни в коллеже. К весне я перешел на полупансион — ночевал дома, а в коллеж приходил в семь часов утра, к началу занятий. Братья тоже ночевали дома. Мы были неразлучны. Мы жили на одной улице и обычно поджидали друг друга, чтобы вместе идти в коллеж. Луи, раньше нас повзрослевший, бредил приключениями и совратил нас с пути истинного. Мы договорились выходить из дома в шесть часов, — таким образом, в нашем распоряжении был целый час свободного времени, когда мы могли воображать себя настоящими мужчинами. Для нас это значило, что можно будет выкурить сигарету и выпить рюмочку в погребке у кривого продавца ликеров, которого Луи нашел на глухой улице. От сигарет и ликера нас ужасно мутило, зато с каким волнением мы входили в погребок, озираясь по сторонам, дабы удостовериться, что нас никто не видит!
Эти увлекательные вылазки мы совершали в конце зимы. Особенно запомнились мне дни, когда шел проливной дождь. Мы шлепали по лужам и приходили в класс, промокнув до нитки. Потом по утрам стало светло и тепло, и тогда нас захватило новое увлечение: мы ходили смотреть, как отправляются на фронт солдаты. Экс расположен у дороги на Марсель. Полки прибывали в город по Авиньонской дороге, ночевали здесь, а утром уходили по Марсельскому тракту. В то время в Крым посылали подкрепление, — главным образом, кавалерию и артиллерию. Чуть не каждую неделю слали на фронт войска. Местная газета даже заранее оповещала о передвижении войск, чтобы предупредить жителей, ибо солдат расквартировывали у них на постой. Мы-то газет не читали, но не забывали осведомиться, не пройдут ли завтра войска. Обычно отправка назначалась на пять часов утра, следовательно, нам надо было вставать очень рано и зачастую понапрасну.