Обручение с вольностью - Леонид Юзефович
Лешка, Лешка! Ведь столько прожито было в невидимой этой темнице, чьи стены прочнее каменных. Столько говорено об этих стенах. Ведь были же сказаны между ними слова, что вяжут человека к человеку прочнее каторжной парной колодки. И если те слова, что были между ними, не такие слова, то какие же они бывают тогда, эти слова?
— Тама, — сказал мужик.
И Петр проскочил мимо. Резко поворотил на углу, поскользнулся на колодезной наледи, раскорякой вылетел в незатоптанный снег, едва не сшибив бабу с коромыслом.
«...Мамонька, будто конь меня разнес, Добрый конь, чистой-чистой вороной!» «Дитятко, во солдатах тебе быть, Царю белому служить...»
...Лешка, Лешка!
XXXVII
В долгих коридорах госпиталя было пусто, и в палатах было пусто. Почти всех больных Федор Абрамыч распустил по домам на праздники. Говорить можно было в полный голос. И это очень вышло кстати, поскольку шепотом Петр говорить все равно бы не смог. Он понимал, что времени осталось в обрез, что в любую минуту могут затрещать на лестнице лобовские сапоги. Но он понимал и то, что с такой тяжестью нельзя уходить. Он просто не вынесет ее, эту тяжесть.
За окном, продуваемый декабрьским ветром, лежал Чермоз. Снежные полотнища развевались на трубах, на резных охлупнях его изб и на колокольне церкви Рождества Богородицы.
Много было в этом году снега, на две зимы хватит.
— Нет, — Семен внезапно прервал Петра. — Раньше надо было уходить. А теперь не могу. Сам понимать должен.
— Почему? — вскинулся Петр. — Ты ответь, почему? Что раныне-то?
— А Федор Абрамыч? Если все вскрылось, кто ж поверит, что он не знал ничего! Козьмич на него давно зуб точит.
— Тогда и я останусь, — Петр устало опустился на койку. — Это ж я все затеял.
— Нет, ты уходи.
— Не веришь мне? Да я на себя все возьму. Все, понимаешь?
— Так и выйдет, если уйдешь. Ушел, значит, более всех виновен.
— А ты как же?
— Авось не тронут пока, — Семен похлопал себя по ноге. — А там придумаю что-нибудь. Да и ты не забудешь, поди, пришлешь весточку!
Он откинул голову к железным прутьям койки, улыбнулся. За последние два дня лицо его осунулось, и в улыбке стали заметны пролегшие под глазами тени, будто одеяло в самом деле скрывало покалеченную ногу. Петр представил Семена с его казачьей саблей в руке, как он стоит у стены, уставив в окно краешек глаза. А к белым стенам госпиталя придвигаются, меж тем, возы с пылающей соломой, и Клопов стоит поодаль, сжимая сечку, словно маршальский жезл.
— Ладно,—Петр поднялся. — Валите все на меня, аки на покойника.
Слова вышли чужие, деревянные, и славянская частица «аки» одна только и завязла в ушах от всей сказанной фразы.
— -Ну, прощай, — сказал Семен.
— Да свидимся еще!
— Ты только не думай, что я жалею о чем-то. Ни о чем я не жалею.
О Лешке Семен так и не помянул ни разу, словно вовсе его не существовало.
— А потом не пожалеешь? — спросил Петр, понимая, что не нужно об этом спрашивать.
— Потом не знаю, — Семен чуть задержался с ответом. — Иди!
Огорож на конюшне был мертвецки пьян, и увести лошадь оказалось делом нехитрым. Петр выбрал гнедую кобылу Немку, знакомую по прежним недальним поездкам, прихватил висевшую тут же сбрую и, проехав берегом пруда, вскоре был дома. Отец, брат Николай и братнина жена Настасья сидели в горнице за останками праздничной ествы.
— Еду я, батя, — сказал Петр, кладя отцу руку на плечо.
— Куда это? — удивился тот.
— Козьмич в Полазну отправляет!
И сердце сжалось от щемящего чувства непоправимости всего происходящего сегодня. Это было почти как смерть, когда знаешь, что и после тебя все будет как было, но не верится все же уголком сознания, что все это будет без тебя... Зачем?
— Ишь, — с гордостью отметил отец, — и на праздник, выходит, надобность в тебе имеется!
— Наш, как же, — пьяно согласился Николай. — Поносов!
Петр быстро переоделся, сменив шинель тулупом, а сапоги — валенками. Украдкой достал припрятанные еще с весны шесть рублей. Два рубля положил в карман, а остальные сунул на дно котомки. Сверху уместил хлеб, сало, кусок пирога и бутыль водки, которую Николай проводил тоскливым взглядом.
Петр пожал брату руку и вышел за ворота. Отец вышел вместе с ним. Пока Петр седлал Немку и приторачивал котомку к седлу, он стоял чуть поодаль — маленький, сухонький. И Петру вспомнилось вдруг, как весной они с братом водили отца в лес. Отцу сказали, что от грыжи можно излечиться, если кто-то пронесет его сквозь расщепленную молодую березу. Петр раздвоил топором ствол тоненькой березки, и они с Николаем несколько раз пронесли отца через расщеп. Отец лежал на их руках и смотрел в небо. Он ждал, что незримые токи стремящихся друг к другу березовых половинок растопят болезнь, напитают новой силой его сохнущее тело...
Петр вскочил в седло, подобрал поводья и ударил Немку каблуком в бок. Но ей, видимо, каким-то образом передалась нерешительность всадника. Она слабо дернулась, прошла несколько шагов и встала. Из ворот вышел Николай, гоня перед собой запах квашеного сидра. Петр взглянул в его лицо с начавшей уже тяжелеть нижней частью и понял вдруг, что брат появился очень стати. Еще успеется вкусить горечь воспоминаний, а пока родные щербатые ворота пусть уходят в прошлое вместе с этим нелюбимым лицом! Так легче.
И он пустил Немку рысью.
Анна поднялась с лавки, как только Петр взошел на порог. Котенок, пригревшийся у ее ног, заметался на полу под подолом, как язычок колокола, и, вырвавшись наконец, сиганул к печи.
— Ухожу я, — замирая на пороге, сказал Петр.
— Командируют опять? — не поняла Анна. — Куда?
В голосе ее Петр уловил тот же оттенок гордости го незаменимостью, что и у отца. Оттенок этот был ему сейчас неприятен, и он пожалел, что не открылся ей раньше. А теперь уже невозможно было все объяснить.
— В Хохловский завод, — сказал он.
— Надолго?
Петр, не отвечая, смотрел на Анну. И она впервые мутилась его взгляда, даже вздрогнула. Желая показать, что это она от холода вздрогнула, Айна набросила на плечи ветхую материну шубенку, зябко повела