Обручение с вольностью - Леонид Юзефович
Даже в дурном тяжком сне после праздничной гостить- бы на разговенье такая чепуха редко привидится. А тут живой язык, не заплетаясь, ее выговаривал. И с такой бесстыжей легкостью, что Евлампий Максимович дара речи лишился. Тут даже возразить нечего было, уцепиться не за что — одна бессмысленность.
«Оштрафую!» — прикрикнул между тем на надзирательницу Сигов, смеясь глазами. В эту минуту истошный младенческий вопль раздался из воспитательного дома. «Кличут!» — объяснила надзирательница и, сочтя реприманд законченным, скрылась за дверью. А Сигов с неожиданным добродушием похлопал по плечу своего» безучастно застывшего конвоира: «Ай да баба! Видали, каких держим? Сметливых...» Евлампий Максимович сбросил его руку со своего плеча. Управляющий, однако, нисколь не обиделся. «Ладненько, — примирительно сказал он. — Я об конфузе вашем никому не скажу. И надзирательнице велю, что вы просили. И жене накажу... Но уж и вы сделайте одолжение, не пишите больше писем- то ябедных!» Сказал и с медленностью, приличествующей его должности, пошел в сторону конторы.
Дождик начался. Водяная изморось осела на лоб Евлампию Максимовичу и, как показалось ему, даже зашипела слегка, ровно к раскаленному пушечному жерлу прикоснулась. За дверью воспитательного дома младенцы еще сильнее заверещали. Тонкие были голосишки и все разные. От крика этого вовсе печально стало Евлампию Максимовичу. Даже злость ушла. Одна великая печаль затопляла душу. По себе была печаль, по Татьяне Фаддеевне, по Федору, по соборованным младенцам, да
и по всему тому устройству, где правду попирает неправда, а младенцы кричат, себе лишь надрывая душу и никому иному.
Одно лишь прибежище ему оставалось — Татьяна Фаддеевна.
И в тот же вечер Евлампий Максимович предложил ей руку и сердце. Татьяна Фаддеевна поплакала немного и согласилась принять предложенное, оговорившись, впрочем, что венчание должно состояться не раньше будущей весны. Кроме того, она велела Евлампию Максимовичу пожертвовать надзирательнице некоторую сумму, чтобы склонить последнюю к распространению слухов, противоположных распространяемым женой Сигова. И Евлампий Максимович, который никак не хотел пользоваться милостями управляющего, блестяще исполнил это дело.
Он еще дважды посетил воспитательный дом и усмотрел при этом такие обстоятельства жизни несчастных младенцев, что решил донести об усмотренном в губернский приказ общественного призрения. Сам того не ожидая, он стал свидетелем непорядков, вопиющих к небесам, и рядом с этим случившееся с ним самим казалось уже не непорядком даже, а так, уклонением. И Евлампию Максимовичу пришла на ум мысль, которая никому другому в Нижнетагильских заводах прийти не могла. Он понял, что все происшедшее с ним и с Татьяной Фаддеевной было задумано свыше с единственной целью: заставить его переступить порог воспитательного дома. Можно было, конечно, измыслить путь и покороче. Об этом Евлампий Максимович тоже подумал, устыдившись, правда, своего маловерства. Но в мучительности пути была, наверное, особая цель. Ведь он вошел в воспитательный дом с душой, уязвленной собственным несчастием, что, как давно известно, способствует пониманию всяческого непорядка.
Татьяна Фаддеевна, узнав про обещание Сигова и про намерение своего нареченного им пренебречь, умоляла не делать этого. «Но ведь младенцы страдают безвинные! — воскликнул Евлампий Максимович. — А не первый ли это предмет сострадания человеческого быть должен?» — «Первый, —согласилась Татьяна Фаддеевна и всхлипнула, припомнив умершее дитя. — Куда уж пер- вее! Но все одно, не пишите пока ничего! А то ведь изведет нас Сигов, жизни не даст. Он ведь настороже те-
перь. Глядишь, и наладится все... А я младенцам-то молочко каждый день относить велю!» И Евлампий Максимович, умягченный добротой ее, горем и слезами, дал клятвенное заверение ничего пока не писать.
Первое время ему те младенцы часто ночами снились— кричали, выпрастываясь из рогожек, сучили подопревшими ножонками. Потом кричать перестали, затихли и смотрели только. А один младенец, девочка безбровая, два раза во сне приходила и сетовала, что грамоте не знает, не может сама прошение написать. Евлампий Максимович девочку по волосишкам слипшимся гладил, плакал вместе с ней, а когда после про сон этот Татьяне Фаддеевне рассказывал, та тоже плакала. Но прошение все же писать не позволила.
К тому же и младенцы тогда не все умерли — зря их соборовали. То есть кое-кто умер, конечно, но многие и жить остались.
Да и сам Евлампий Максимович тоже не умер.
Нет, он, разумеется, умер, но не 23 мая 1823 года на «казенном дворе» перед конторой Нижнетагильских заводов, а совсем в другое время, в другом месте и при других обстоятельствах. Хотя, возможно, если бы он мог предвидеть то, что ожидало его в ближайшие месяцы, очень может статься, предпочел бы умереть там, на «казенном дворе».
Тем не менее он не умер, а, напротив, приоткрыл глаза и сквозь туман, просеченный полусмеженными ресницами, увидел благостную синеву чисто выбритых щек заводского исправника и комковатое личико Сигова, светящееся таинственным удовлетворением. А затем иное лицо выплыло из этого тумана — чистое лицо Татьяны Фаддеевны. Оно порхнуло к нему беззвучно, как бабочка, потом вдруг исчезло, и Евлампий Максимович догадался, что Татьяна Фаддеевна припала ухом к его груди, слушает сердце. Тихо-тихо было вокруг. И внутри, в телесном пространстве, тоже было тихо. Евлампий Максимович хотел погладить Татьяну Фаддеевну по голове, но не смог поднять руки. Тогда он взглядом лишь обласкал душистые ее волосы, к которым так хотелось не глазом припасть, но губами.
Розовел пробор в волосах Татьяны Фаддеевны, а за ним и над ним грозно начинало алеть закатное небо.
VI
Теперь можно опять покинуть на время уральские владения Николая Никитича Демидова и перенестись на другой конец страны, в северную ее столицу.
Однажды днем, все в том же мае 1823 года, к маленькому домику у Московской заставы в Санкт-Петербурге, где нанимала квартиру некая Соломирская, вдова чиновника 13 класса, подкатила коляска. Из коляски вышел ливрейный лакей и, представ перед престарелой чиновницей, пригласил ее следовать вместе с собой к его светлости графу Аракчееву. Чиновница, не смея ослушаться, скоренько собралась и села в коляску рядом с лакеем, который на все ее вопросы отвечал только успокоительным похмыкиванием.
Граф встретил чиновницу чрезвычайно любезно, велел садиться и