Мои девяностые: пестрая книга - Любовь Аркус
Это было время расцвета видеопиратства, притом не только коммерческого (переснятый с экрана последний голливудский хит), но и эстетского, процветавшего на той же Маросейке, где были представлены почти полные собрания всех классиков европейского и американского кино. Классический «малый бизнес», еще не задушенный поборами и монополиями: «исходники» скорее приобретались по знакомству, чем покупались за деньги, да и вообще отношения с клиентами были скорее дружеские, чем официальные. Отсутствие авторского права тогда еще никому не мешало делать деньги.
Казалось, что это смешное и увлекательное занятие. Приятель, просыпаясь с похмелья, бросался к телефону и начинал о чем-то лихорадочно договариваться, а на вопрос, чем он занят, небрежно отвечал: «Я делаю такие маленькие штучки». На недоуменный взгляд следовало раздраженное объяснение: «Ну, штуки я делаю, штуки!» «Штука баксов» казалась фантастической суммой: на двести долларов можно было роскошно жить месяц. Продав ваучер, можно было купить себе зимние ботинки. Инфляция была такой, что, взяв взаймы рублями, можно было купить доллары и весь месяц жить на «естественные проценты».
Большие состояния приобретались быстрее, чем новая психология. Даже влезая в респектабельный костюм, олдовый хиппи сохранял лексику Системы. Вчерашние герои андеграунда начинали уходить на зарплату в «КоммерсантЪ».
Из дорогих машин вперемешку несся блатняк, экзотичный рейв, «Аквариум» и Щербаков.
Подруга, вышедшая замуж за владельца сети магазинов, саркастически декламировала переделанного Бродского: «Как там в Ливии, мой Постум? Или где там? / Неужели до сих пор еще торгуем?» и еще: «Равнина. Трубы. Входят двое. Лязг / сражения. „Ты кто такой?“ — „А сам ты?“ / „Я кто такой?“ — „Да, ты“. — „Мы коммерсанты!“»
Тут она обрывала цитату.
Зажигалки Zippo уже появились в Москве, но Dr. Martens надо было возить из-за границы.
Постмодернизм означал «полистиличность», но не означал ли он новый облик старого конформизма? Зарабатывание денег казалось игрой, и, сидя в Rosie O’Grady’s, приятно было попивать свежий Guinness, не думая о невыплатах пенсий и зарплат, в то время как на площади Маяковского демонстранты под красными флагами отмечали день рождения глашатая революции. Старушка сжимала плакат со стихами, интертекстуальность которых сделала бы честь Тимуру Кибирову:
Лицо демократии —
мурло мещанина.
Товарищ маузер —
знакомая мина?
Знакомый, мальчик 25 лет, всю жизнь боявшийся власти и задиравший правительство, стал работать «у Гайдара» и в период летнего обмена купюр пришел в сберкассу, требуя, чтобы его пустили за десять минут до закрытия. Для большей убедительности он надул щеки и сказал:
— Я работаю в правительстве, — и бравые менты, целый день дежурившие на входе, поломали ему два ребра и отшибли почку: «Это по вине твоего Гайдара мы здесь всю субботу торчим!»
Постмодернизм означал «хаос» и «отсутствие власти». Улицы не убирали, но фасады уже подновили; киоски торговали всем подряд и еще меняли валюту — к радости профессиональных кидал, появлявшихся как из-под земли, чтобы облапошить доверчивых граждан. В издательства и газеты можно было приходить с улицы, говоря: «Я к главному». Гонорары переводчиков колебались от десяти до пятидесяти долларов за лист — как договоришься. Половина оплаченных книг не вышла, половина вышедших не была оплачена. Россия казалась самой анархичной страной в мире, и чуявшие куда дует ветер иностранные маргиналы уже стекались в Москву, где еще не было речи об eXile, но зато в разгаре были «обыкновенные русские вечеринки», длящиеся по два месяца. Клубов почти не было, но еще были сквоты.
Осенью стало ясно, что «постмодернизм» означает не только «анархию», но и «кровь». Разъяренные толпы, пошедшие на «Останкино», «Французский канкан» Ренуара, прерванный сообщениями о штурме, танки, стреляющие в самом центре столицы. Артем Троицкий, выступая по CNN, артикулировал возбуждение, которое владело всеми: «Для многих пришедших сюда это просто увлекательное шоу, тем более что в Москве стоит прекрасная погода. Я и сам никогда не думал, что увижу, как танки расстреливают парламент». Может быть, он даже сказал «не надеялся увидеть».
Кровавое действо всегда завораживает и никогда не отрезвляет. Полторы сотни человек были принесены в жертву в самом центре государства, и смысл жертвы не в том, чтобы задобрить божество, а в попытке постичь смерть, глядя в глаза умирающего. Чтобы это могло сделать как можно больше людей. Расстрел Ельциным Белого дома стал первым событием в истории России, которое вся страна наблюдала в прямом эфире.
«Зрители жалуются, что недостаточно хорошо слышны стоны», — язвила «Сегодня», а Чарльз Дженкс предлагал покрасить Белый дом в три цвета, закрасив красным черные разводы на фасаде и выделив синим верхнюю часть здания в знак примирения. «Это был бы настоящий постмодернистский проект!» — восхищался теоретик. Не понимая, что только что предложил еще одну интерпретацию российского триколора, пояснял: «Закрасить все белым — означало бы сделать вид, что ничего не случилось».
Казалось, что Россия стала частью global village, но, может быть, вернее сказать, что она была инкорпорирована «обществом спектакля». Но еще не полностью — не случайно западных корреспондентов так удивили люди, которые вышли на улицу, где рисковали получить пулю. Вместо того, чтобы наблюдать за происходящим в качестве телезрителей. Но только этот риск и превращал их из пассивных зрителей в участников событий — пусть и косвенных.
Сегодня Белый дом восстановил свой девственный цвет. Но если бы все повторилось, вряд ли взволновались бы сограждане, окончательно угнездившиеся у голубого экрана.
Можно сказать, что тот год составил хрестоматию русского постмодерна: победа ЛДПР на декабрьских выборах показала нам еще один его лик. Для Жириновского логика снова стала двоичной, состоящей только из «как бы истины» и «как бы лжи», слабо различающихся для стороннего наблюдателя.
«Постмодернизм» означал культуру байки, а не анекдота. Вспоминая 1993 год, вспоминаешь случаи из жизни, а не «едет „новый русский“ на „Мерседесе“». Анекдот помнится только один — про выкреста в бане, которого попросили либо снять крест, либо надеть трусы... Он лучше всего выражает суть того времени, когда вся