Обручение с вольностью - Леонид Юзефович
реже и реже. Потому, навещая Евлампия Максимовича, о свадьбе она не заговаривала, хотя назначенный срок уже миновал.
После происшествия на «казенном дворе» ей про свадьбу и думать-то было страшно. Прежде она еще надеялась, что вместе с тихой жизнью явятся к ней потом недостающие качества души — любовь и жалость. Теперь надежда на это исчезла. Она могла бы и вовсе отказать Евлампию Максимовичу, но не решалась, опасаясь, что при такой своей репутации и стесненных средствах навсегда останется вдовой. Как-то так неожиданно получилось, что все перестали обращать внимание на близкое ее с Евлампием Максимовичем знакомство. И в том, что захаживали они друг ко другу, никто ничего предосудительного не усматривал. Ходят и ходят, дело обычное. Как казалось Татьяне Фаддеевне, в этой их не особо скрываемой симпатии люди увидели первый признак того, что слух о причастности Евлампия Максимовича к рождению ребенка слухом только и был. Она полагала даже, что без этой сплетни долго бы еще ходили всякие толки. А так выходило, будто толки эти их и сблизили. Коли бы правдой были они, то развели бы, а раз сблизили, друг ко другу толкнули — кстати и толки! — значит, неправда. Народ, он все всегда понимает. Беда, что не сразу. Бабы шептались, конечно, что, мол, вдова и вдовец — все к одному берегу, но не обидно шептались, а так, промеж делом.
Потому отвергнуть предложение Татьяна Фаддеевна уже не могла.
Но когда она прочла прошение Евлампия Максимовича о воспитательном доме, то поняла сперва одно: никакой тихой жизни, а следственно, любви, жалости и радости, которые могла бы принести такая жизнь, у них не будет. Потом удивилась: почему именно теперь вновь вернулся Евлампий Максимович к злополучному дому, нарушив данное ей обещание. А Евлампий Максимович, не упоминая про явление ангела, ничего толком объяснить не мог. Говорить про это ему не хотелось даже Татьяне Фаддеевне. Между тем сама безмятежная розоватость небесного посланца невольно, помимо прочего, наводила на мысль о том, что предназначена была напомнить о судьбе несчастных малюток, чье положение, как он доподлинно знал, ничуть не изменилось к лучшему.
— Уж вы вначале-то господину владельцу сообщили бы, — осторожно предложила Татьяна Фаддеевна, приберегая слезы на конец разговора.
Евлампий Максимович безнадежно махнул рукой:
— Далеко до него, дальше, чем до Питера. Он теперь в Италии обретается, древности геркуланские скупает. До младенцев ли ему!
— Пишут же ему отсюда!
— Пишут, конечно. Но через петербургскую контору переписка идет. А там мое письмо непременно распечатают и дальше не пустят.
Татьяне Фаддеевне младенцев тоже жаль было. Но она понимала, что Сигов с Платоновым никакие не злодеи. Просто руки у них до всего не доходят — дел-то в заводе и без воспитательного дому хватает.
— Вы бы по-хорошему с ними потолковали, — сказала она. — Указали бы на непорядок. А то ведь съедят они вас, не посмотрят, что дворянин. Лучше мы младенцам-то сами помогать станем. Много ли им надобно!
— Не в том дело, — отвечал Евлампий Максимович. — Неправда, она, как ржа, все кругом разъедает. И я на это смотреть не могу. Нет у меня сил на это смотреть, потому что неправда... Это телу моему отставка дадена, ибо по причине двух ранений не способно оно служить России и государю. А душе кто отставку даст? Она в бессрочной службе пребывает, и нет ей ни от кого отставки!
— А вы испугайтесь, — Татьяна Фаддеевна низко склонилась над подушками. — Сами же сказывали, что отважному воину и страх во благо дается. Самое время теперь испугаться!
Она говорила тихо, почти шепотом, и Евлампий Максимович прямо перед собой, там, где перемешивалось их дыхание, увидел того егеря, что двенадцать лет назад на Бородинском поле навел на него ружье. В громе боя беззвучно дернулось дуло, белый дымок воспарил, и Евлампий Максимович понял, что точно в сердце ему идет эта пуля. Понял, и мгновенным ужасом сдавило сердце. Сжалось оно, съежилось, маленьким стало, как лесной орех, и пуля рядом с ним прошла — в грудь ударила, а сердце не зацепила.
— Вот не испугайтесь вы тогда, — говорила Татьяна Фаддеевна, — разве бы сидели мы так теперь? Да и ныне то же все. Вот дайте-ка мне бумагу вашу!
Не дожидаясь позволения, она схватила с одеяла листки, рванула их пополам. Потом медленно, будто готовясь взлететь, развела руки в стороны и разжала пальцы. Но странное дело! Хотя сквозняки по комнате не гуляли и половинки неминуемо должны были упасть по меньшей мере в аршине друг от друга, они почему-то порхнули одна к другой и, сцепившись в воздухе, легли на пол таким образом, что след разрыва едва-едва сделался заметен.
Евлампий Максимович поглядел на это чудо со спокойным удовлетворением, словно наперед знал, что так оно все и выйдет. Затем перевел взгляд на Татьяну Фаддеевну, увидел ее растерянное лицо, покрасневший носик и налившиеся слезами глаза. Проговорил успокоительно:
— Все одно, я прошение-то переписать хотел. Там еще надобно про государыню Екатерину вставить, про ее манифест. Очень замечательно в нем про воспитательные домы сказано... И слог еще поправить не мешает. х
— Уж вы про манифест-то вставьте, — со слезами отвечала Татьяна Фаддеевна, чувствуя бесполезность своих слез и хватаясь за слова Евлампия Максимовича, как за спасительную соломинку. — И слог поправьте, чтоб не так обидно было. — Она намеревалась все это с достоинством посоветовать, но не сдержалась, мучительно повела головой из стороны в сторону и вдруг запричитала протяжно, по-бабьи, без всякой уже надежды образумить Евлампия Максимовича своим причитанием:— Го-орюшко мое! Ой горюшко-о!
Да это про нее ли в девичестве старухи говорили: «Вертушка, всегда зубы на голи, не будет из нее доброй хозяйки!» А неправду говорили. Вот хозяйка она и мать и плачет теперь бог знает о чем — самой себе объяснить трудно. Мужа отплакала, дитятко отплакала, а нынче последним надеждам черед пришел.
Евлампий Максимович рванулся в подушках, накрыл своей ладонью руку Татьяны Фаддеевны и, бестолково перебирая ее пальчики, пообещал:
— Все сделаю, как вы сказали.
И действительно, поправил слог, не обманул. А также про манифест вставил. Все сделал, как