Олег Гончаров - Ночь Сварога. Полонянин
Выглянул я тихонечко. Вижу, всадники на лед спускаются. Двое всего. Присмотрелся – так это же Ольга. И Красун с нею. Вот молодец! Решился таки. И княгиню за собой заманил. Слышу, как кричит он ей:
– А важенка жирная! Не успела еще наголодаться! Мы ее на том берегу нагоним!
Я уже подниматься из-за елки начал, хотел ему рукой помахать – давай, мол, сюда, и варяжку прихвати, она нам теперь сгодится. Да не успел.
Лед под ними треснул, и ахнули всадники в полынью – брызги в небушко.
Схватила их река, водоворотом закрутила. Кони копытами по ледяной шуге бьют, люди в холодрыге барахтаются. И рады бы из воды на сушь выбраться, да не могут. А одежа тяжелая. Мех влагой студеной напитался, на дно потянул. Держит речка добычу свою, не отпускает. А топляки кричат в страхе, за жизнь свою борются, из последних сил стараются. Только мало сил. Вот-вот одолеет их быстрина. Заглотит пучина Водяному на забаву.
Я долго раздумывать не стал – на выручку кинулся. Выскочил из укрытия своего и к полынье поспешил. Слетел с берега, лег на лед, ногами от земли оттолкнулся и заскользил.
– Держись! – ору, а сам кушак обмерзшими пальцами развязываю.
Совсем руки отказали. Заледенели, точно сосульки. Рву узел, а толку никакого.
– Помогите! – на весь лес завопил, в надежде, что загонщики меня услышат, да на выручку придут.
Но не услышали – видать, выше по реке прошли. И лай собачий, и крики их удаляться стали. Значит, нет мне на их подмогу надежи.
– Добрыня! – слышу, как Красун кричит. – Выручай!
– Сейчас… сейчас… – шепчу, а сам мороз и охотников на чем свет стоит ругаю.
– Помоги! – это уже Ольга заголосила.
Поддался узел.
Развязал кушак.
Бросил конец.
Не долетела опояска моя, чуть-чуть не долетела.
Подполз еще поближе, а под пузом лед потрескивает – как бы самому не провалиться.
– Красун, за коня держись! За луку седельную! – а сам опять кушаком размахнулся.
Удачно.
Схватилась княгиня за опояску накрепко, и откуда силы в ней? Я за кушак потянул, чую – к полынье сползаю. Развернулся к промоине ногами, на спину перекатился, уперся в наледь, опять потянул. Соскальзываю, в лед вжимаюсь, и Даждьбога поминаю, чтоб сдюжить. А у самого кости от натуги трещат. Тяжело. Набухло Ольгино корзно, точно камень неподъемный.
– Скидывай плащ! А то он и меня на дно утащит!
Но она вцепилась в кушак и боится руку от него оторвать, чтоб застежку на корзне отстегнуть.
А тут кобылка Ольгина взбеленилась. С перепугу совсем с ума сошла – принялась пуще прежнего копытами молотить. На коня Красунова полезла. Да со всего маху ногой Красуну по голове. Вскрикнул тот и обмяк.
– Красун! – заревел я. – Красун, очнись! – а он молчит.
И вижу, как рука его с луки седельной соскользнула, как водоворот его под лед затаскивает. Вижу, а поделать ничего не могу – в руках кушак, а на другом конце Ольга.
– Красун! – а у самого от бессилия слезы наворачиваются.
Еще сильнее за опоясок тащу.
У самого силы на исходе.
А она ни в какую!
– Дура! – это я княгине. – Ты конец-то на руку намотай, а другой с себя плащ рви! Не удержу ведь! Отпущу!
Видно, дошло до нее, что не шучу я.
Отстегнула застежку.
Ушло корзно под воду вслед за Красуном.
Дальше – легче.
Выволок я ее на твердый лед, откинулся навзничь, воздух ртом хватаю, чтоб дух перевести. Княгиня на четвереньках ко мне подползла. Мокрая вся. Вода с нее ручьями бежит. У самой от холода зуб на зуб не попадает, а она, из последних силенок, по щеке мне ладошкой залепила.
– Это тебе за дуру, – просипела и рядышком рухнула.
Вот и мне бы немного полежать, с силами собраться, но только некогда. На Ольге одежа стала коростой морозной покрываться. Совсем заледенела баба. Жалко ее. Она хоть и варяжка, и лукавством своим из меня, княжьего сына, конюха бесправного сотворила, да все одно живой человек. Не хочу ее Марене отдавать. И так смерть вволю сегодня попировала, Красуна с собой в Пекло забрала.
А варяжку я ей не дам.
Заторопился я. На ноги вскочил. Ухватил ее за ворот и на берег потащил. А ее трясет. Ну, да с этой бедой мы мигом.
Доволок я ее до укрытия давешнего, до поваленной ели. Снег под стволом разгреб, а под снегом лаз. Елка-то упала, но ствол не на землю лег, а на ветви оперся. Медведи в таких укрытиях любят берлоги устраивать. Хвоя густая, а сверху еще и снежком прикрывает. Ни дать, ни взять – шалаш. Вот туда я и стал Ольгу впихивать. Сам спиной сквозь ель пробиваюсь, а ее за собой тяну. Заволок кое-как. Огляделся. А шалашик-то просторным оказался. И нам двоим, и костру место найдется.
Теперь огонь нужен.
Пробил дыру в снежной крыше нашего схорона. Расчистил ее, чтобы от дыма не задохнуться.
– Потерпи, – это я Ольге, – скоро согреешься.
А сам веточек наломал, хвои пожелтевшей надрал. Снега под валежиной не много оказалось. Надежно от вьюги зимней елка свое ложе укрыла. Распихал я его по сторонам, а тут и трава пожухлая. Вырвал пучок, треух скинул, об затылок траву натер. Потом из калиты12 кремень с кресалом достал, чагу13 сушеную. Веточки вокруг травы клетью выложил. У самого руки трясутся от холода, да от спешки. Развалилась моя клеть. Изругался я на себя за торопливость и наново ветки выкладывать начал. А спешить надо. Теперь каждое мгновение на счету.
– Огнь-огнец, живому отец, яви буйность свою ярую, душу жаркую, тело горячее, кровь жгучую, силу могучую. Обогрей и оборони от холода, от ворога, от глаза недоброго, от лихоманки злой, от тоски пустой. Дам за то тебе веточку – кушай, да меня слушай. А слова мои крепки и лепки, крепче Камня Алатырного, да лепче Земли-Матушки, – скороговоркой пробубнил я и ударил кремнем по кресалу.
Брызнули искры. Занялась чага. Дуть я на нее начал. Затлел трут, а я к огоньку травинку приложил. Подымила она чуток и вспыхнула. Вот и огонек появился. А потом и костерок занялся.
Всего несколько мгновений ушло у меня на то чтобы костер развести, а и они вечностью показались. Теперь и за бабу приниматься пора. Парча да поволоки дорогие на ней водой наскрозь пропитались. Закоженели во льду. Я с нее их снимать начал, а они в руках, как слюда оконная, хрустят. А Ольгу колотун бьет. Зубы клацают. Она сказать что-то хочет, а вместо слов мычанье с завываниями.
– Ты молчи лучше. Молчи, – я ей тихонечко. – Тебе силы беречь теперь надобно, – а сам ее из одежи каляной высвобождаю.
Спохватился. С себя обыжку14 овчинную скинул, чтобы было, во что Ольгу укутать. Рядом с костерком расстелил. Самого морозец куснул, да, небось, всего не выкусит.
Кое-как раздел бабу. На подстил положил. Красивая она, но мне сейчас не до красоты. Растирать ее начал. Она стонет, все старается прикрыться от меня, а я тру ее и приговариваю:
– Лихоманка злая, изморозь седая, это тело не твое дело. Вон из него и из места сего!
Долго тер, даже сам взопрел. Смотрю – только ступни у нее от холода синюшные, а сама розоветь начала, в глазах туман рассеивается.
– Вот и славно, – обрадовался я, в обыжку ее завернул и ногами к костру придвинул. – Ты полежи тут, – говорю, – а я сейчас.
Выполз из убежища нашего. Огляделся – коней нет. Они лед до самого берега взломали и, пока я из Ольги лихоманку гнал, сбежали.
– Плохо это. Ой, как плохо, волчары вас задери! – выругался в сердцах.
Но мороз долго сокрушаться не позволил. Лапника с елок я наломал, охапку целую. Снег с хвои сбил и обратно в шалаш полез.
– Ну, что? Согреваешься?
– Д-д-да, в-в-вроде, – отвечает.
– Ничего, – говорю, – сейчас еще теплее станет.
Лапником наш шалаш застелил. Еще веток в костер подбросил. Зашипели они змеюкой, паром посвистели и занялись. Огонь заплясал, и от костра волнами полилось спасительное тепло.
Я одежу Ольгину вокруг на ветви развесил, а сам ступни ей растирать начал. Чую – нога у нее дернулась. Щекотно значит. Со второй дела похуже оказались.
– Что там? – спросила она, поморщившись от боли.
– Худо, – покачал я головой. – Пальцы отморозила. К утру распухнут. Ходок из тебя никудышный.
– А кони?
– Ушли кони, – вздохнул я, а потом взглянул на нее. – Сама-то как?
– Трясет еще. Зябко, – ее передернуло.
Снег в ее волосах начал таять, и прядка прилипла к влажному лбу. Губы посинели, на щеках проступил нездоровый румянец, но в глазах ее была решимость. И понял я, что просто так она не сдастся.
– Греться будем, – твердо сказал. – Не то к утру совсем задубеем.
Скинул с себя зипун и рубаху. Поежился от холода. Стянул ноговицы, развязал онучи, размотал их, развязал гашник, снял себя порты и исподнее. Мое голое тело сразу покрылось мурашками, но я постарался не обращать на них внимания.
Затем весь этот ворох одежды расстелил на лапнике.
– Т-ты чего задумал-то? – утихшая было дрожь вновь вернулась к ней, а в глазах появился страх.