Сборник - Поэзия и проза Древнего Востока
Вот перед нами раздел древнего каталога, куда вошел целый ряд произведений на шумерском и вавилонском языке, — своды обрядов, заклинаний, предзнаменований, но среди них и тексты литературного характера. В конце списка читаем: «записано из уст бога Эа». Здесь логика как будто понятна: тексты эти как бы божественное откровение, «слова бога». Но вот еще один текст: спор-диалог между конем и волом. Оказывается, он записан «из уст коня». Следует ли ато понимать как остроумную шутку или как-то иначе, может быть, как стремление «авторизировать» литературу? Знаменитый аккадский эпос о Гильгамеше записан из уст «заклинателя Син-леке-уннинни», эпос о герое Этапе — со слов Лу-Нанны («человека Нанны»), эпос об Эрре якобы приснился человеку по имени Кабту-илани-Мардук, а довольно поздний текст под условным названием «Вавилонская Теодицея» содержит акростих, дающий имя автора — Саггиль-кина-уббиб («молитва очистила верного»). Не все из этих имен неправдоподобны. В ряде случаев, сопоставляя их с лексикой текста, можно ставить вопрос и о реальности некоторых авторов; например, Лу-Нанна вполне может оказаться автором эпоса об Этане, ибо имена такого типа характерны для последних столетий III и первых столетий II тыс. до н. э., времени первой записи этого текста; возможно, не вымышлен и автор эпоса об Эрре, поскольку в тексте о нем даны подробные сведения, а вот Син-леке-уннинни никак не мог быть автором ранней версии эпоса о Гильгамеше, относящейся к первой половине II тыс. до н. э., так как имена из трех составных частей обычно позднего происхождения, не ранее второй половины II тыс. до н. э. Значит, Син-леке-уннинни может оказаться только редактором последней версии поэмы. Следовательно, независимо от фантастичности имени автора мы можем говорить об определенном стремлении к литературе авторской.
Далее. Какими критериями мы пользуемся, когда пытаемся говорить о художественной литературе древности, отделить ее от культовой, ритуальной, деловой, исторической? Очень часто это оказывается для нас невозможным, ибо идеология древности тесно связана с религией, и не легко разделить литературу на светскую и религиозную, а там, где мы хотим видеть литературу светскую, мы рискуем обнаружить материал, к литературе в нашем понимании никакого отношения не имеющий. Но не можем же мы относить к древней литературе «все, что записано», и на этом основании считать ее «предлитературой», «межлитературой». Здесь опять было бы уместно обратиться к самим создателям древней литературы, если это возможно. Видимо, какое-то свое понятие жанра в клинописной литературе существовало. В конце большинства текстов (и даже в самых ранних из известных нам записей) есть название категории, к которой данное произведение относится, иногда с указанием, как его надо исполнять. Правда, сам принцип жанровой классификации большей частью нам неясен (особенно, если судить по спискам и каталогам, видимо, каноническим. Но, может быть, это были каталоги наличия, составленные по порядку их расположения в храмовой библиотеке?). Так, среди группы текстов, которые в нашем представлении относятся к гимнам, есть песни «баль-баль», но не все, с нашей точки зрения, однородные категории названы так. Есть «за-ми» — «хвалебные песни», к которым относятся произведения, называемые нами и гимном, и мифологическим эпосом, и героической песнью; есть «ир-шем» — плач, который должен был сопровождаться исполнением на музыкальном инструменте «шем», но опять-таки не все плачи древние авторы относили в эту категорию.
Здесь, конечно, нужно быть очень осторожным, чтобы не впасть в другую крайность — излишнюю модернизацию. То, например, обстоятельство, что среди очень ранних клинописных текстов, датируемых примерно XXVII в. до н. э., мы находим записи пословиц и поговорок, невольно вызывает современные ассоциации. Кто и с какой целью записал эти тексты? Не должны ли мы представить себе древних писцов кем-то вроде собирателей фольклора XVII–XIX вв., а если нет, то чем объясняется этот непривычный для историков литературы факт?
И тут перед нами раскрываются возможности, которые представляет нам сама древняя литература уже в той стадии, какой она нами изучена. Клинописная литература вводит нас в мир, который во многом оказывается нам уже знакомым. Вот вождь, предводитель дружины, кличет в трудный и опасный поход холостых одиноких молодцов, и «пятьдесят их, как один», становятся рядом с ним… Находчивый и отважный юноша-подросток, младший из братьев, очутился один-одинешенек в темном лесу. Он находит орленка — птенца чудовищной птицы, исполинского орла, наряжает его и кормит лакомствами: в награду за это орел готов одарить хитреца всеми благами мира; а тому ничего не надо, он хочет вернуться к своим братьям и своему войску, и тогда орел наделяет его даром скорохода… Два владыки двух городов-соперников пытаются одолеть друг друга, неоднократно посылая гонца туда и обратно и загадывая друг другу загадки. Победа будет на стороне того, кто сумеет волшебным путем разрешить и выполнить загадку-задачу… Два могучих героя-побратима бродят по свету, совершая чудесные подвиги; гибель одного приводит другого в такое отчаяние, что он готов удалиться от мира и в «тоске по своем друге горько плачет и бежит пустыней…». Для спасения спустившейся в подземное царство и погибшей там богини достают «травы жизни и плоды жизни». К ней прикладывают чудесную траву, ее поят целебной водой, и она встает… Пастух, спасаясь от злобных демонов, воздевает в мольбе руки к солнцу, и оно превращает его в быстроногую газель… Змея заводит дружбу с орлом, а тот пожирает ее детенышей, и змея жестоко мстит ему. Орла спасает и выкармливает царь, который ждет наследника и жена которого не может разродиться. В награду за спасение орел обещает помочь царю достать «траву рождения» и на своих крыльях возносит его в небо, к богам, у которых эта трава есть… Злое чудовище-божество обманом занимает престол законного владыки мира и пытается погубить человечество, насылая на него голод и болезни. Еле удается его утихомирить и вернуть престол законному владельцу…
Одна из древнейших литератур мира, возможно, и родина многих названных нами сюжетов, открытая нами слишком поздно, может быть, и лишила нас радости первого узнавания, но зато облегчила нам первое с ней знакомство и ввела нас в мир сказок, мифов и легенд, близкий нам с детства и потому особенно дорогой. И вот что еще интересно: когда мы вошли в этот мир, узнали его, как будто бы освоились с ним и готовы продолжить за рассказчика уже слышанный сюжет, нас подстерегает неожиданность: он вдруг начинает звучать как-то по-иному, не совсем привычно нам, и этот нежданный поворот знакомой дороги, видимо, и следует назвать своеобразием клинописной литературы, за которой встает еще один мир — мир ее создателей.
Люди в этом мире вылеплены из глины, замешанной на крови убитого божества, и благословлены пьяными богами. Бог близок человеку, — через тростниковую хижину и глиняную стенку он передает ему решение совета богов, спасая его и обманывая своих божественных братьев. Но и человек держится на равных с богом — он может отказаться от любви, предложенной ему богиней, и поносить ее при этом, как девку, проклиная ее вероломство и коварство. Богиня, спустившаяся под землю, не может подняться обратно без выкупа, ибо закон подземелья один для богов и смертных — «за голову — голову». Спасая себя, она предает своего любимого супруга. Боги как будто бы живут на одной земле с людьми, в их тростниково-глиняном мире, очень скудном и незатейливом. Воин, поднявшийся на крепостную стену, принят главой враждебного войска за вождя-предводителя (не потому ли, что одевались они одинаково?), прекрасная девушка хороша, как молодая телочка, как коровье масло и сливки, и добиться ее любви можно, поколдовав с маслом, молоком и сливками. Она поражает воображение юноши, пронзив ему грудь «стрелой-тростником» (как Эрот). Она блудница, которая шляется по рынкам и постоялым дворам, но при этом она — существо крайне почитаемое и вызывающее чувство необыкновенного уважения, ибо она служительница культа богини, который обеспечивает плодородие и рождение, а потому — самого важного.
Эту жизнь среди тростников и глины, которая и объясняет нам, почему красота птичьего оперения может быть сравнена с клинописными табличками, а таинство священного брака со сверлением каменной цилиндрической печати или любовные стрелы названы тростниковыми, — уже не спутаешь ни с какой другой.
И в этой жизни, в которой ходили, распевая свои сказы, сказители, собирались для совместных обрядов с пением и плясками толпы людей, устраивались общенародные моления к богам, зарождался непонятным и незаметным образом для них самих новый вид искусства — литература. Сперва, наверное, это были просто грамотеи, которые могли постичь удивительную премудрость — записать остроугольными знаками текст, а потом по складам прочесть-расшифровать его слушателям, текст, который постепенно становился таким необходимым, что во многих частных домах при раскопках мы находим клинописные таблички с записью какой-нибудь песни (видимо, чуть ли не в каждой семье был хоть один такой «грамотей»), затем это писец, ученик «эдуббы» (шумерской школы), который сам сочиняет, то ли как упражнение, то ли для своего удовольствия, текст любовной ссоры, полный живых интонаций и искреннего чувства, и, наконец, это вполне образованный человек, который уже один, не «с листа», но глазами только, «про себя», и, наверное, не без наслаждения смакует нравоучительную поэму, где начальные строки каждого стиха составляют акростих: «Я, Саггиль-кина-уббиб, заклинатель, благословляющий бога и царя» (автор произведения? Или, быть может, тот, кто заказывал и для кого составлен этот текст?).