Дмитрий Шеппинг - Древние славяне
У нас есть довольно подробное описание этих праздников Ярила. Обыкновенно во Всесвятское заговение или во Всесвятское воскресение, а у некоторых на другой день Петрова дня, женщины и мужчины собирались в каком–нибудь месте, где предавались пьянству и пляскам до захода солнца, потом выносили на улицу соломенное чучело мужеского пола со всеми его естественными частями и клали в гроб. Женщины, разгоряченные вином, подходили к чучелу с громким воплем и рыданиями и произносили: помер он! помер! Мужчины сходились на этот вопль, поднимали чучело и, потрясая его, говорили: эге, баба, не бреше! вона знае, що ий солодче меду. В Галиче и Кинешме (Костромская губерния) молодые девушки потешались над упоенным стариком, изображавшим Ярилу, и в это время хороводные игры сопровождали эту забаву. В Твери парни и девушки на речке Лазуре собирались в честь Ярилы плясать под балалайку танец — бланжу, похожий на кадриль. В Воронеже одного мужчину наряжали в пестрое шутовское платье, навешивали на него бубенчики и раскрашивали ему лицо разными фантастическими изображениями. Этот шут представлял Ярилу. Вокруг него стекались гуляющие, начинались пляски и другие невинные игры, наконец, отсюда переходили к молодеческим играм, которые нередко оканчивались смертоубийством. В селе Иакимцах Рязанской губернии до сих пор празднуется день Ярилы ярмаркою (в июне месяце): таковая же ярмарка в честь Ярилы существовала недавно еще в Можайском уезде Московской губернии. Сюда же принадлежит как по времени празднества, так и по буйному веселью, пьянству и наряжанию праздник рагузского Бамбеля, описываемый Аппендини и празднуемый 1 мая.
Эти соломенные чучела и наряженные богами шуты служат ясным доказательством полного развития у всех славян бога мужской силы плодородия, перешедшего, как кумир, в бога буйного и часто не совсем приличного веселья. Подобное же значение придают немецкие летописцы полабскому Припегалу или Припекалу, которого имя хотя и происходит от Пекольника, бога ада у чехов и вендов, однако же легко предположить, что оно заменило в тех краях нашего Ярыла, которого имя там, в смысле приапа, не встречается.
По дуалистическому свойству нашего язычества принадлежат еще к богам человеческой производительной силы понятия отрицания этой силы, т. е. понятия слабости и бесплодия, болезни и смерти; притом, если понятие развития плодородной силы относилось к детству и молодости человека, то понятие бесплодия и бессилия принадлежит преимущественно старости. Таким образом, распадается жизнь человека, подобно жизни всей природы, на две главные половины: Живы и Моры, плодоносной весны и бесплодной осени человеческой жизни, вот почему и недаром говорит наша народная пословица, что «старость не радость». Вообще в понятии славянина главное предназначение человека — плодотворная сила, почему как скоро исчезает в нем эта сила, жизнь его теряет и цель и значение; от этого–то наши предки считали главным несчастьем и главною болезнью человека потерю его физических сил, не столько еще в отношении полевых работ и хозяйственных занятий, как в отношении бесплодия и ослабления органов плодородия. Ясным доказательством этому служит в народном понятии выражение — здоровый человек. Оно означает, собственно, человека сильного, изобилующего производительною силою, но часто вовсе не вполне здорового.
Итак, понятия старческой дряхлости и болезненного бессилия были для славян побочными признаками родового их понятия бесплодия, выраженного в нашем мифе в образы Корста, Хорста или Хворста. Эти имена происходят от слова хворый, хворать, которое, вероятно, прежде служило именно выражением этого понятия дряхлого бессилия и до сих пор еще сохранило некоторый оттенок сего понятия, хотя почти слилось с понятием болезни; тогда как, напротив, корень жив–жива, по замечанию Бернгарда, носит в себе понятие не только жизни, но здоровия и благоденствия, на что, по–видимому, и намекают производные слова: зажило, заживление, живительно, зажиточный и пр. Посему почти положительно можно сказать, что Корст или Хворст, упомянутый Нестором, был богом хворости, дряхлости, болезни и бесплодия; но когда человек, устранюсь болезни, стал отделять личность Хорста от понятия, им выражаемого, стал сооружать ему храмы и молиться его кумиру для отвращения зол, то Хорст, естественно, сделался из олицетворения болезни ее владетелем и посему, как распорядитель ее, по народному верованию, преобразился вскоре в кумир здравия. В этом значении Кайсаров и другие называют его русским Эскулапом.
Через мазурское племя этот Хорст перешел и в прусско–литовский миф, где, по словам Моне, он под именем Курха является каким–то богом осеннего плодородия, может быть, в значении бога осени человеческой жизни или просто окончания годового плодородия земли. Под его охранением находились также пища и напитки, вероятно, в отношении их к здоровью человека. Наконец, прибавляет Моне, был он веселым богом пиршеств, это и намекает на то, что Хорст перешел к литовцам в эту эпоху его развития, когда из бога болезни он перешел в бога здоровия и силы. В древней Пруссии все религиозные праздники оканчивались пиршествами, обычай же пить за здоровье издревле существовал у всех народов; посему весьма естественно принять, что подобные пиры могли совершаться в честь бога здоровья Курха, вовсе не утверждая, что Курхо был богом веселия и пьянства.
По аналогии превращения Курха из Эскулапа в Вакха можно предположить, что и киевский Корша в эпоху упадка славянской мифологии сделался, по–видимому, богом пиров, иначе нельзя бы было объяснить, на каком основании многие мифографы почитают его за русского Вакха. Такое мнение подтверждается еще тем, что бога скотного падежа словаков Корчуна или Крачуна, как увидим впоследствии, празднуют доселе еще в Карпатских горах веселыми пиршествами. Этот же праздник Крачуна, совпадая с самым холодным временем зимы (24 декабря), намекает, по–видимому, на то, что и праздник Хорста, вероятно, совершался зимою, как соответствующей ему эпохи зимнего бесплодия.
К понятию Хорста, как разрушительного предзнаменователя смерти, могли относиться также некоторые из неопределившихся качественных названий богов зла, как Злебог—Худичь—Злодий—Крвник и Бедай, из которых только последний у хорватов получил определенное значение и празднование, совершенно тождественное с карпатским Крачуном.
Наконец, следует здесь еще упомянуть, что особенные большие болезни и эпидемии олицетворялись в народной фантазии отдельными образами и именами. Так изображалась, напр., чума в виде белой девы. Пока Чума, Джума или Дзума царствует, все деревни пустуют, петухи не поют и собаки не лают. Один крестьянин, увидев ее однажды в белой одежде с распущенными волосами, взбиравшуюся по лестнице на высокий забор для спасения от собак, подбежал и стряхнул ее с лестницы; она упала и с угрозами исчезла. Войчицкий называет ее Povietrze (поветрием)[8] и рассказывает, что она выбирает себе одного мужчину, на плечах которого обходит всю Россию. Он один между общею смертностью остается здоровым и несет ее по городам и селам; все от них бежит, и где ни повеет она платком, там все погибает. Наконец, увидя издали свое родное село, где его жена, его дети, крестьянин решается бросить ее в реку Прут; но она поднялась на воздух и улетела в лес, а он погиб в реке. По другим народным сказкам, она разъезжает в колеснице, запряженной привидениями.
Глава IV
ДОМОВЫЕ ДУХИ
В предыдущей главе мы рассматривали богов общего закона плодородия, теперь нам остается еще исследовать ряд частных злых и добрых духов индивидуальной жизни человека, в особенности понимаемых у нас под общим, но весьма неопределенным названием домовых. Эти божества разделяются на две главные категории: духов субъективной внутренней жизни человека и Ларов его семейного домашнего быта; славянин, обоготворяя в своем религиозном миросозерцании все явления внешней природы, необходимо должен был обоготворить в своем религиозном понятии проявления своих личных, индивидуальных ощущений, постигаемых им через самосознание своей внутренней духовной жизни. Поставленный в вечной коллизии между совестью и страстями, он, естественно, принял их таинственные голоса за высшую силу божеств, управляющих его внутреннею жизнию, и, стыдясь невольных чувств страха, робости и всяких низких побуждений, охотно стал их приписывать независимой от него, таинственной, сверхъестественной власти злых духов. Таким образом, выразилась в нашем мифе эта внутренняя борьба совести с страстями и духа с телом в двойственной форме двух гениев добра и зла, сопутствующих каждому человеку от его рождения до самого гроба. Об них доселе сохранилось поверив, что у каждого человека в правом плече сидит его добрый гений, а в левом злой дух его жизни.