Джованни Боккаччо - Ворон
Впервые я постиг, что такое эта женщина, а вернее — чудовище, только после свадьбы, ибо, оставшись в одиночестве, то ли за грехи мои, то ли по воле божьей после смерти первой жены, причинившей мне в свое время несравнимо меньше горестей, я вторично сочетался браком, как того желали и требовали мои родные и друзья, хотя еще очень плохо знал будущую жену.
Она уже побывала замужем и, подобно всем женщинам, хорошо усвоила искусство обмана, а потому и вошла в мой дом под видом кроткой и простодушной голубки; не стану вдаваться и подробности и скажу одно — едва она поняла, что может наконец дать волю затаенному коварству (которое, должно быть, с давних пор исподволь в ней копилось), она из голубки тотчас же обратилась в змею; и тут я понял, что моя постоянная уступчивость стала верной причиной всех моих бед.
Не скрою, я поначалу пробовал укротить эту разъяренную зверюгу; по труд мой был напрасен, болезнь зашла слишком далеко, и оставалось только терпеть ее, а не лечить. Поэтому, убедившись, что любая попытка такого рода только подбросит дров в огонь или плеснет масла в пламя, я безропотно подставил спину под удары и вверил самого себя и дела свои Фортуне и Господу Богу; а жена моя, бранясь, угрожая и подчас затевая драку, с моими родными, лютовала в моем доме, как в собственном, и безжалостно притесняла всех нас; вдобавок, несмотря на то, что я взял за ней совсем небольшое приданое, она то и дело, стоило мне в чем-то ей не угодить, принималась хвалиться передо мной своим семейством, превознося его за родовитость и знатность, будто я деревенщина, а она особа королевской крови, хотя мне отлично было известно, что представляли собой ее родичи как в старину, так и в наши дни; а вот она-то ни о ком и знать не хотела, кроме как о себе самой; но по тщеславию своему частенько бегала рассматривать гербы, вывешенные в церкви, и кичилась их древностью и количеством, полагая, что нет дамы благородней, чем она, коли среди ее предков насчитывается столько благородных рыцарей. Но если бы в церкви вывесили, допустим, по одному гербу в честь десятка подлецов из этого рода, прославленного скорее числом, нежели храбростью ила добродетелью, и сняли хотя бы один, свидетельствующий о рыцарской доблести, столь же свойственной этому семейству, как свинье седло, то церковные стены, без сомнения, украсились бы сотнями гербов отъявленных негодяев и не лишились бы ни одного, принадлежащего истинному рыцарю. Ослы полагают, а среди них эта женщина — первая ослица, величиной побольше слона, что одежда, подбитая беличьим мехом, и раззолоченные шпоры и шпага, которые с легкостью может раздобыть и ничтожный ремесленник, и нищий работник, да еще лоскут ткани с жалким гербишкой, выставленный в церкви всем напоказ [9], являют собой суть рыцарства; да поистине у нынешних так называемых рыцарей ничего другого за душой и не бывает. Но только тот, кто знает, что такое настоящее рыцарство и на каких добродетелях оно зиждилось, может понять, как далеки от него теперешние, что бегут от этих добродетелей, как черт от ладана.
Итак, когда жена моя начала по-дурацки кичиться и чваниться, я счел это наименьшим злом и трусливо опустил оружие, надеясь, что она одумается и перестанет помыкать мною, но вынужден был в конце концов признать, увы, слишком поздно, что не мир и покой внесла она ко мне в дом, а раздор, пожар и беду, так что лучше бы этому дому и впрямь сгореть; любой закоулок нашего города, какие бы там ни кипели свары и перепалки, казался мне милее и спокойнее, нежели родной дом; а наступление ночи, вынуждавшее меня вернуться домой, докучало, будто несносный, властный и непреклонный тюремщик загонял меня обратно в ненавистную и мрачную темницу. А жена, завладев и мною, и домом, прежде всего навела порядок в хозяйстве и расходах, по не так, как должен был ей подсказать разум или уважение ко мне, а так, как того требовала ее ненасытная алчность; точно так же поступила она и со своими нарядами, сменив те, что я покупал, на другие, которые ей пришлись более по вкусу; и принялась заправлять чуть ли не всеми моими делами, проверяя счета, прибирая к рукам доходы и распоряжаясь ими по своему усмотрению; по. тысяче раз в день она честила меня, называя обманщиком, ибо считала за величайшее оскорбление, что я не сразу же отдал ей под опеку и в безраздельное пользование все свое состояние, и наконец добилась своего; себя же, напротив, она восхваляла за честность превыше Фабриция [10] и других бескорыстных государственных мужей.
Чтобы не рассказывать всего чересчур подробно, скажу только, что не счесть было случаев, когда она мне перечила и не складывала оружия, пока победа не оставалась за пей. А я, горемычный и неразумный, все покорно сносил, полагая, что таким путем избавлюсь от своих тревог и кручины, и становился еще уступчивей, во всем следуя ее воле; вот за эту уступчивость я теперь и расплачиваюсь, как я уже говорил, и терплю тяжкие муки в сей огненно-красной одежде.
Но пойдем дальше. Когда она таким образом стала в доме хозяйкой, а я слугой, она вовсе обнаглела и, не чувствуя сопротивления, сочла возможным блеснуть па-конец теми высокими добродетелями, которые твой приятель столь красочно тебе описывал; но так как я знал ее куда лучше, чем он, я с радостью поведаю тебе о них значительно больше. И дабы начать с главной из них, я поклянусь тебе сладостным миром, куда, надеюсь, буду скоро допущен, что в нашем городе никогда не было и из будет такой тщеславной женщины, а лучше сказать, бабы, чтобы особа, о которой мы говорим, изрядно не обогнала се па этом поприще. Гордясь своими пухлыми, румяными щеками и пышным, оттопыренным задом (возможно, она прослышала, что эти женские прелести ценятся в Александрии [11] превыше всяких других), она прилагала все старания, дабы и то, и другое было всегда представлено в наилучшем виде; с этой целью она всячески урезала мои расходы и морила меня голодом. А для себя она частенько отбирала самого жирного из откормленных по ее приказу каплунов, которого ей и подавали к столу, равно как и бульон, приправленный лапшой и паря мезанским сыром. Ела она не из тарелки, а из миски, чавкая, как свинья, будто вырвалась на волю из Голодной башни. Молочная телятина, куропатки, фазаны, жирные дрозды, горлинки, ломбардские супы, лапша с пряностями, блинчики с бузиной, белые лепешки, бланманже — не перечесть всей снеди, что она пожирала с такой жадностью, с какой деревенские мужики набрасываются на фиги, тыквы или дыни, когда до них дорвутся. Мяса, заливного или засоленного, и всяких там острых и кислых приправ избегала она, как смертельных врагов, ибо от них, по слухам, тело сохнет. А уж как она зато смаковала и распивала подогретое доброе вино, верначчу из Корнильи, греческое белое или любое другое, лишь бы оно было сладким и приятным на вкус — сколько ни рассказывай, все равно не поверишь — ну прямо бездонная бочка! Но если бы ты видел ее щеки в те дни, когда я еще был среди живых, и слышал бы ее болтовню, ты бы признал мою правоту, не скажи я даже ни единого слова, стоило только ее послушать. Вот от всего этого и стала она толстощекой и пышнозадой. Уж не знаю, возможно, она после моей смерти и впрямь отощала, соблюдая все посты ради спасения моей души; но сколько бы ты мне ни рассказывал о ее худобе, пусть даже мне пришлось бы скрепить твои слова собственноручной подписью, я все равно не поверю.
Несмотря на то, что правдивые речи духа будили во мне все больше стыда и раскаяния, я все же не мог удержаться от смеха при последних его словах. А он, не меняясь в лице, продолжал:
— Однако моя прекрасная дама — она же твоя, она же чертова баба — отнюдь не довольствовалась одною; пышностью тела, ей еще требовалось, чтобы кожа ее сияла белизной и свежестью, как у смазливой девчонки па выданье, чья красота искупает недостаток приданого. С этой целью она не только заботилась о хорошей еде, винах и нарядах, но также весьма искусно перегоняла всяческие жидкости, стряпала притирания и знала толк в применении сала животных и сока трав; мало того, что в доме было полным-полно всевозможных горелок, трубочек, кастрюлек, баночек, скляночек, мисочек, не нашлось бы к тому же ни единого соседа в городе или садовника в пригороде, кого бы она не заставила готовить белящие смеси, скоблить медную зелень, возиться с растворами либо выкапывать и разыскивать дикие корни п травы, известные только ей одной; уж не говоря о том, что и кирпичникам нашлась работа — обжигать для нее яичную скорлупу и винный камень, поджаривать черенки и выполнять еще тысячу небывалых затей. Этими изделиями она мазалась и красилась, будто готовила себя на продажу, и бывало, не остережешься, поцелуешь ее и перепачкаешь губы чем-то липким; а так как помада эта не столь бросалась в глаза, сколь била в нос, мне чудилось, что желудок мой вот-вот расстанется с пищей, а душа — с телом.
Ты будешь поражен, если я тебе перечислю все способы, которыми она мыла свои златые кудри, то щелоком, то золой (когда холодной, а когда и горячей); еще более ты удивишься, когда узнаешь, как часто и с какими торжественными церемониями посещала она парную баню. Мне думалось, что она воротится из бани отмытой, а она приходила оттуда намазанной пуще прежнего. Самым желанным и разлюбезным для нее занятием было принимать у себя неких особ, которых немало водится в пашем городе, истых живодерок, ибо они выщипывают женщинам брови и волоски на лице, острым стеклом скоблят им щеки и снимают с загривка тонкий слой кожи и лишний пушок. Вечно две или три таких мастерицы сидели с ней запершись, держа тайный совет, и частенько вели переговоры совсем о другом, ибо эти бесстыдницы лезут в чужие дома, прикрываясь своим ремеслом, а па деле являются искусными своднями и ловко помогают мессеру Дубини забраться в Темный дол [12], откуда его выпускают только поело обильно пролитых слез.