Луис де Гевара - Хромой бес
— Им следовало бы, — заметил дон Клеофас, — унести этого паука, не развязывая, как был, в коконе из монет, тогда все обошлось бы гладко. Известно, всякий чужеземец — денежный мешок, только крещеный, и, по беспечности нашей, нет у них иного дела, как наши деньги копить, ни в нашем государстве, ни в их собственном. Но постой, кто эта слониха в женской сорочке? Для нее не только кровать узка, но весь дом и даже
Мадрид тесен, от ее храпа больше шуму, чем от прибоя на Бермудских островах;{20} видно, хлещет вино сорокаведерными бочками и заедает целыми тушами.
— Еще недавно она признавала лишь мирские утехи, но затем эта саагунская бочка{21} поняла, что недалек час, когда она лопнет и рассыплется в прах. Она — богатая трактирщица; нажилась, продавая коня за барана и кота за кролика голодным гостям, и с того приобрела шесть домов в Мадриде да еще отдала в рост купцам у Гвадалахарских ворот{22} двадцать тысяч дукатов с лишком. Ныне, построив часовню для своего погребения и учредив две капеллании, она надеется прямехонько попасть на небо. А я полагаю, поднять эту бочку туда не удастся, даже если подвесить блок на планете Венере, а рычаг на созвездии Семи Козочек. Но она, после всех богоугодных дел, спит сном праведных.
— Постой, — сказал дон Клеофас, — я вижу какого-то кабальеро, тощего, как вяленая селедка, — в чем только душа держится. На его кафтане, висящем у изголовья, я примечаю орденский знак, нашитый среди множества заплат. Спит этот бедняга скрючившись, точно запеченная в тесте минога, — кровать ему коротка, едва до колен доходит, как полукафтанье.
— Это искатель должности, — ответил Хромой, — и для такого занятия он, пожалуй, еще толст и хорошо одевается. Добро вон тому столичному виноторговцу, он этих забот не ведает — служит при своем вине священником, крестит его в мехах и в бочках. Гляди, как он бродит, неприкаянная душа, со своей воронкой, льет и переливает. Уверен, что не пройдет и тысячи лет, как я увижу его среди участников сражения на тростниковых копьях{23} в честь рождения какого- нибудь принца.
— А почему бы и нет, — сказал дон Клеофас. — Ведь он — трактирщик и может подпоить Фортуну.
— Теперь взгляни, — продолжал Хромой, — на алхимика, только не пугайся. Видишь, там, в подвале, он мехами раздувает огонь и варит в котле смесь всевозможных веществ. Чудак не сомневается, что найдет философский камень и сумеет делать золото; десять лет эта мечта не дает ему покоя, ибо он начитался сочинений Раймунда Луллия{24} и прочих алхимиков, которые толкуют об этой невозможной задаче.
— И правда, — сказал дон Клеофас, — еще никому не удавалось делать золото, кроме как богу да солнцу, по особому соизволению божьему.
— Верно, — сказал Хромой, — даже у нас, чертей, и то не получилось. Но обернись сюда и посмейся вместе со мной над этими супругами, помешанными на каретах. Вместо того чтобы покупать платье, обувь и обстановку, они все издержали на карету, что стоит пока без лошадей; в ней они обедают, ужинают, спят, и за четыре года, как приобрели ее, ни разу не вышли из своего заточения, даже по телесной нужде. Они себя заживо закаретили и так привыкли никуда не вылезать, что карета для них как раковина для улитки или панцирь для черепахи: стоит кому-либо одному высунуть голову наружу, он тут же втягивает ее обратно, словно очутился в чуждой стихии, и если выставит из этой тесной кельи руку или ногу, то непременно простудится. Теперь они, как я слышал, задумали расширить свои владения — пристроить к карете чердак и сдать его внаем соседям, таким любителям карет, что согласятся жить хоть на запятках.
— Зато их души, — сказал дон Клеофас, — отправятся в ад в собственной карете.
— Туда им и дорога, — отвечал Хромой, — Совсем иные заботы у многосемейного бедняка, вон в том доме, чуть подальше. Он, как лег, долго не мог заснуть, оглушаемый капеллой детских голосов — альтов, контральто, дискантов и прочих, — исполнявших на все лады контрапункт плача. А когда наконец задремал, его разбудил набатный колокол — приступ маточных болей у жены, да такой жестокий, что супруг обегал всех соседей в поисках руты, сжег кипу шерсти и бумаги, накрошил миску чесноку, перепробовал всевозможные припарки, настойки, куренья «и три сотни прочих средств»{25}. Под конец у него самого от беготни в одной рубашке началось сильнейшее колотье под ложечкой, так что, думаю, он с лихвой отплатит жене.
— Зато в соседнем доме очень крепко спят, — сказал дон Клеофас, — Гляди, какой-то кабальеро приставляет к стене лесенку, намереваясь взять приступом и дом и честь хозяина. Если в дом, где есть внутренняя лестница, забираются по приставной — добра не жди.
— Здесь, — пояснил Хромой, — проживает старый богатый кабальеро с красавицей дочкой, которой не терпится, с помощью того маркиза, что взбирается по лесенке, утратить звание девицы. Маркиз обещает ей жениться — такую роль он уже сыграл с десятью или двенадцатью девицами, и все комедии кончались слезами. Но этой ночью он не добьется желаемого: подходит алькальд с дозором, к тому же у нас, чертей, есть давний обычай — портить людям удовольствие и, как говорит ваша пословица, выдавать криворожую за пригожую.
— Но что за крики раздаются в доме поближе? — спросил дон Клеофас. — Можно подумать, все дьяволы оглашают пропажу своего собрата.
— Вряд ли речь обо мне — я уже вышел из плена, — сказал Хромой, — а из-за разбитой колбы меня не станут призывать в ад через глашатаев. Нет, это вопит притонодержатель, он нынешней ночью выдал игрокам полторы сотни колод и, ни за одну не получив платы, взбесился от ярости. А тут еще завязалась потасовка из-за того, поставить ли магарыч молодчику, судившему игру по-жульнически, — правые и виноватые разбегаются, пока ребра целы. В это время на соседней улице, вселяя мир в их души, звучит пение в четыре голоса — это слуги некоего сеньора устроили серенаду жене портного, а портной клянется, что всех их пришьет кинжалом.
— Мне на месте мужа, — сказал дон Клеофас, — певцы показались бы мартовскими котами.
— Сейчас они покажутся тебе борзыми псами, — сказал Хромой, — Приближается другой обожатель супруги портного, и с ним банда человек в шесть-семь. Вот они обнажили шпаги, и наши Орфеи, отбив первую атаку гитарами, пускаются наутек, сочиняют фугу в четыре улицы{26}. Но взгляни-ка сюда, на этого идальго; он шатался всю ночь по городу и теперь разоблачается. Это подлинный «чудо-рыцарь»{27}, и чудеса творятся не только в его вечно пустом желудке. Вот скинул наш идальго парик, — оказывается, он лысый; снял поддельный нос — он безносый; отклеил усы — безусый; отстегнул деревянную руку — калека; не в постель бы ему ложиться, а в могилу! В доме рядом спит лжец и видит страшный сон — ему снится, будто он говорит правду. А там виконт и во сне пыжится от чванства — он выклянчил у гранда еще один титул. Вот кончается картежник, и глаза ему закрывает лжесвидетель, да при этом сует игроку в руку не святую индульгенцию, а колоду карт, чтобы тот умер, как жил; умирающий же, испуская последний вздох, шепчет не «Иисус», а «туз». Этажом выше аптекарь смешивает безоаровый камень{28} с александрийским листом. Рядом волокут из дому лекаря к епископу, которого хватил кондрашка. Там ведут повитуху к некоей полупочтенной роженице — схватки, к счастью, начались ночью. А вот и донья Томаса, твоя ненаглядная, внимая словам любви, в одной нижней юбке отворяет дверь другому.
— Пусти меня, — воскликнул дон Клеофас, — я спрыгну и растопчу ее!
— Знаешь, в таких случаях говорят: «Цыц! цыц!» — ответил Хромой, — Прыжок-то нешуточный. И чего тебе тревожиться! У нее и без этого влюбленного нетопыря есть еще полсотни, между которыми она распределила дневные и ночные часы.
— Клянусь жизнью, — сказал дон Клеофас, — я считал ее святой!
— Вот и не надо быть легковерным, — возразил Бес, — Посмотри лучше на моего астролога. Бедняге не дают спать блохи и заботы; верно, он слышал шаги на чердаке и дрожит за свою колбу. Мог бы утешиться тем, что у соседа, который храпит, как боров, двое солдат тащат из постели жену, точно зуб изо рта, а он и не чует.
— Невелика потеря! — сказал дон Клеофас. — Уверен, что этот восьмой эфесский праведник{29} скажет то же самое, когда проснется.
— Взгляни туда, — продолжал Хромой, — Цирюльник поднялся с постели и поставил жене банки, да спросонок обжег ей ляжку. Она кричит, а он ее утешает — прижигание-де всегда полезно и пригодится на будущее.
А теперь посмотри на тех портных, они заканчивают свадебный наряд для невесты по заказу одного простофили, который женится вслепую, через посредника, на злющей, безобразной и глупой девке, вдобавок бесприданнице, — его уверили в противном, показав портрет. Обстряпал это дельце сват — он как раз поднимается с постели, одновременно с сутягой, что живет в соседней комнате: один спешит переженить, другой — перессорить весь род человеческий. И только ты, благодаря тому что забрался так высоко, можешь не опасаться этих дьяволов, а они в некотором смысле дьяволы почище меня. Теперь обернись и полюбуйся на полоумного охотника, вставшего с петухами, — в такую рань он седлает своего одра и засовывает за луку дробовик. До девяти часов утра он уже не сомкнет глаз, ему непременно надо подстрелить кролика, который обойдется куда дороже, чем если бы его продал сам Иуда. Вон там, у дверей богатого скряги, подбросили младенца, который по отцовской линии мог бы оспаривать звание Антихриста{30}. А скряга берет малыша и, как чиновник жалобу, перекладывает его дальше, на порог соседнего дома, где хозяин скорее способен съесть, нежели выкормить младенца, ибо сам обедает раз в неделю, по воскресеньям. Но уже светает, и нам пора заканчивать обзор. На улицах появились первые приметы наступающего дня: лотки с водкой и закусками. Вот и солнце принялось щекотать звезды, которые затеяли игру в «выйди вон». Золотя земной шар как пилюлю, оно зовет в бой мошны и кошельки, бьет тревогу для горшков, сковород и чашек, а я вовсе не желаю, чтобы, воспользовавшись моим искусством, солнце увидело тайны, скрытые от него ночным мраком. Пусть само потрудится, заглянет в щели, слуховые окна и печные трубы.