Уильям Годвин - Калеб Уильямс
– Разрешите задать вам два вопроса, сэр, – возразил судья с деланной мягкостью. – Вы помогали, мешали или содействовали тем или другим способом этому убийству?
– Нет.
– А скажите, сэр, кто этот мистер Фокленд? И в какого рода отношениях находились вы с ним?
– Мистер Фокленд – джентльмен, имеющий шесть тысяч годового дохода. Я жил у него в качестве секретаря.
– Другими словами, вы были его слугой?
– Если угодно.
– Отлично, сэр. Этого для меня достаточно. Прежде всего должен сказать вам как судья, что мне нет никакого дела до вашего заявления. Будь вы замешаны в убийстве, о котором вы говорите, тогда другое дело. Но противно всяким разумным правилам, чтобы судья принимал от преступника показания против кого бы то ни было, кроме его соучастников. Далее, считаю должным заметить вам от себя, что вы кажетесь мне самым бесстыдным негодяем, какого мне только приходилось встречать. Неужели вы такой осел, что полагаете, будто история, вроде рассказанной вами, может принести вам какую-нибудь пользу здесь, или в судебном заседании, или в каком бы то ни было другом месте? Славные времена наступили бы у нас, если бы слуги джентльменов с шестью тысячами дохода в год, уличенные своими хозяевами в воровстве, измышляли против хозяев подобные обвинения и находились бы судьи или суды, готовые слушать их! Я не могу сказать, привело ли бы вас на виселицу преступление, в котором вы обвиняетесь, или нет, но уверен, что эта история – приведет. Скоро настал бы конец всякому порядку и благоустройству, если бы, из каких бы то ни было соображений, личностям, так чудовищно попирающим различие званий и состояний, позволяли уходить безнаказанными.
– И вы отказываетесь выслушать подробности обвинения, которое я выдвигаю, сэр?
– Да, сэр, отказываюсь. Но если бы и не отказывался, – скажите, каких свидетелей убийства можете вы назвать?
Этот вопрос ошеломил меня.
– Никаких. Но, мне кажется, я могу привести такие улики, что они привлекли бы внимание самого равнодушного слушателя.
– Я так и думал. Стража, уведите его!
Вот каков был успех последнего средства, на которое я так твердо рассчитывал. До тех пор я считал, что тяжелое положение, в которое я поставлен, затягивается из-за моей собственной снисходительности. И я решил вытерпеть все, что может вынести человеческая природа, прежде чем прибегнуть к этому крайнему средству. Эта мысль тайно утешала меня в невзгодах: тут была добровольная жертва, приносимая с радостью. Я видел себя сопричисленным к лику мучеников и подвижников; я хвалил себя за смелость и самоотверженность и тешился мыслью, что в моей власти – хотя я и не предполагал никогда этим воспользоваться – полным раскрытием тайны сразу положить конец гонениям и своим страданиям. И вот каким оказалось в конце концов общественное правосудие! Есть обстоятельства, при которых нельзя выслушать человека, разоблачающего преступление, потому что он не был его соучастником! Сообщение о подлом убийстве выслушивается равнодушно, в то время как невинного преследуют, как дикого зверя, до отдаленнейших уголков земли! Шесть тысяч годового дохода защищают человека от обвинения, и сила этого обвинения сводится на нет оттого, что оно выдвинуто слугой!
Меня отправили обратно, в ту самую тюрьму, из которой я бежал за несколько месяцев перед тем. С разбитым сердцем вступил я в эти стены, удрученный тем, что все мои более чем геркулесовы труды привели только к моим собственным мучениям и ни к чему больше. Со времени бегства из тюрьмы я приобрел некоторое знание света; по горькому опыту я знал, сколько есть у общества средств, чтобы держать меня в своей власти, и как крепко опутан я сетями деспотизма. Я больше не смотрел на мир как когда-то, видя, под влиянием своего юношеского воображения, в нем арену, где можно прятаться или появляться и давать волю причудам своенравной резвости. Я видел, что все мои ближние готовы стать так или иначе орудиями тирана. Надежда умерла в глубине моего сердца. Запертый в первую же ночь в свою подземную камеру, я по временам бывал охвачен приступами бешенства. Вопли нестерпимого отчаяния невольно вырывались, нарушая ночную тишину. Но это был временный пароксизм. Скоро я вернулся к трезвому сознанию своего злополучия.
По-видимому, мое будущее было еще мрачнее и положение еще непоправимее, чем когда бы то ни было. Я опять был отдан во власть наглости и тирании, всегда господствовавших в этих стенах. Зачем мне повторять проклятую повесть о том, что было пережито мною и переживается каждым, кто, на свое несчастье, оказался во власти этих служителей национального судопроизводства? Страданий, уже перенесенных мной, моих страхов, моего бегства, постоянного ожидания, что я буду разоблачен, более тягостного, чем самое разоблачение, – вероятно, всего этого было бы довольно, чтобы удовлетворить самого бесчувственного человека перед судом его собственной совести, даже если б я был тем преступником, каким меня считали. Но у закона нет ни глаз, ни ушей, и он обращает в мрамор сердца всех, кто воспитан в его правилах.
Однако ко мне опять вернулась моя твердость. Я решил, что, пока я жив, она никогда не покинет меня. Меня можно подавить, уничтожить, но если даже я умру – то умру сопротивляясь. Какую выгоду, какую радость может дать кроткая покорность? Нет человека, который не знал бы, что склоняться к ногам закона – дело бесполезное: в его судилищах нет места ни искуплению, ни исправлению.
Может быть, мое мужество кое-кому покажется превышающим обыкновенную меру человеческой природы. Но если я откину покрывало, скрывающее мое сердце, они, конечно, признают свою ошибку. Все поры моего сердца сочились кровью. Моя решимость не была спокойным чувством, созданным философией и рассудком. Она была мрачна и полна отчаяния; ее порождала не надежда, а суровая преданность своему намерению, находящая удовлетворение в голом усилии и готовая кинуть на ветер мысль об успехе и неудаче. Вот до какого жалкого состояния, способного пробудить сочувствие в самом черством сердце, довел меня мистер Фокленд!
Между тем, как это ни покажется странным, здесь, в тюрьме, подвергаясь бесчисленным притеснениям и вполне уверенный, что меня ожидает смертный приговор, я стал поправляться. Я приписываю это своему душевному состоянию, которое теперь изменилось, перейдя от тревоги, ужаса и волнений к непоколебимости отчаяния.
Я предвидел исход суда надо мной и решил еще раз бежать из тюрьмы; я не сомневался в своей способности сделать этот первый шаг для сохранения своей жизни. Однако заседание суда приближалось, и были некоторые соображения, на которых нет нужды останавливаться, убедившие меня, что, может быть, выгоднее подождать, пока мое дело не закончится.
Оно стояло последним в списке дел, намеченных к рассмотрению. Поэтому я был очень удивлен, увидав, что оно поставлено вне очереди на второй день рано утром. Но если это было неожиданно, то как же велико было мое удивление, когда на вызов обвинителей не появились ни мистер Фокленд, ни мистер Форстер, решительно никто! Предварительное решение, вынесенное моими преследователями, было признано не имеющим силы, и я без промедления был отпущен.
Невозможно передать впечатление, оказанное на меня этим невероятным изменением моего положения. Мне, вошедшему в зал суда со смертным приговором, так сказать уже звучавшим в ушах, услышать, что я волен идти куда угодно! Для того ли взломал я столько замков, засовов и несокрушимых стен своей тюрьмы? Для того ли провел столько тревожных дней и бессонных кошмарных ночей, изощрял свою изобретательность над способами бежать и укрыться от преследований, проявлял силу ума, на которую сам едва считал себя способным, дал завладеть собой неутолимой муке, которую не в силах вынести, казалось, ни одно человеческое существо? Великий боже! Что такое человек? Неужели он настолько слеп во всем, что касается будущего, так мало подозревает о том, что случится с ним в ближайший миг его существования? Я где-то читал, что небо скрывает от нас будущие события нашей жизни из милосердия. Мой собственный опыт не совсем подтверждал это. По крайней мере на этот раз я был бы избавлен от невыносимой тягости и неописуемого страдания, если бы мог предвидеть неожиданный оборот важного для меня дела.
ГЛАВА XII
Скоро я навеки простился с этим ненавистным и ужасным местом. Мое сердце было теперь слишком полно удивления и восторга по поводу моего неожиданного освобождения, чтобы в нем могло найтись место для тревоги о будущем. Я вышел из города; я шагал медленно, в задумчивости, то издавая восклицания, то погружаясь в глубокое и неясное мечтанье. Случай привел меня к той самой вересковой долине, где я укрывался, когда в первый раз вырвался из тюрьмы. Я бродил среди ее впадин и лощин. Это было заброшенное, пустынное и уединенное место. Не помню, сколько времени я оставался там. Ночь незаметно настигла меня, и я решил пока вернуться в город.