Уильям Годвин - Калеб Уильямс
Известие о том, что я взят по ошибке, сняло тяжелое бремя с моей души. Я был уверен, что мне удастся немедленно установить свою невиновность, к полному удовлетворению всех судей королевства. И хотя мои планы были нарушены и мое намерение покинуть остров потерпело неудачу после того, как я уже был в море, я считал все это мелкой неприятностью по сравнению с тем, чего имел слишком много причин опасаться.
Как только мы вышли на берег, меня отвели в дом мирового судьи, человека, бывшего ранее капитаном угольного судна, но ввиду достигнутых в жизни успехов бросившего скитальческую жизнь и уже несколько лет имевшего честь представлять собою особу его величества.
Нас продержали некоторое время в своего рода передней в ожидании, чтобы его милость удосужилась нас принять. Задержавшие меня были опытны в своем ремесле и поспешили употребить этот промежуток времени на то, чтобы обыскать меня в присутствии двух слуг его чести. Они нашли у меня пятнадцать гиней и немного серебра. Они велели мне раздеться догола, чтобы им можно было убедиться, не спрятаны ли у меня где-нибудь банковые билеты. Они брали в руки части моего жалкого облачения, по мере того как я снимал их, и ощупывали их одну за другой, чтобы проверить, не подшито ли к ним каким-нибудь хитрым способом то, чего они ищут. Всему этому я подчинился беспрекословно. Дело, наверное, в конце концов все равно дошло бы до этого, а скорый суд вполне соответствовал моим планам, поскольку главной моей целью было как можно скорее уйти из когтей почтенных особ, которые в то время охраняли меня.
Не успела закончиться эта операция, как нам велели войти в помещение его милости. Мои стражи выступили с обвинением и заявили, что им было приказано отправиться в этот город, так как, по полученным сведениям, тут должен был находиться один из двоих, ограбивших эдинбургскую почтовую карету, и что они задержали меня на борту корабля, готового к отплытию в Ирландию.
– Отлично, – промолвил его милость. – Вы сказали свое. Теперь послушаем, что может сообщить этот джентльмен. Как тебя звать, бездельник? И из какой части Типперери[52] тебе вздумалось явиться?
Я уже обдумал, как мне действовать, и в то мгновение, как узнал, в чем заключается выдвигаемое против меня обвинение, решил, по крайней мере на время, оставить ирландское наречие и заговорить на своем родном языке. Я уже сделал так в прихожей. Это превращение поразило моих провожатых. Но они зашли слишком далеко, чтоб им можно было отступить, не нарушая своего достоинства. Теперь я объявил судье, что я не ирландец и никогда не был в этой стране, что я – уроженец Англии. Пришлось справиться с бумагой, которую держали при себе мои провожатые, содержавшей описание якобы моей наружности. Сомнений быть не могло: она требовала, чтобы преступник был ирландцем.
Заметив, что его милость колеблется, я подумал, что теперь мне следует двинуть дело быстрее. Я сослался на бумагу и отметил, что описание не подходит ни в отношении роста, ни в отношении черт лица.
– Но что касается возраста и цвета волос, то оно подходит, – заявил он мне, добавив, что не в его привычках придираться к мелочам, а равно вытаскивать голову человека из петли только из-за того, что его росту не хватает несколько дюймов. – Если человек не дорос, – сказал он, – нет лучше средства, как немножечко вытянуть его.
Со мной ошибка была обратная, но его милость не счел уместным отказаться от своей шутки. В общем, он не очень твердо знал, как ему поступить.
Мои провожатые заметили это и начали беспокоиться о своей награде, которую часа два тому назад уже считали находящейся как бы у них в кармане. Они решили, что будет надежней, если они удержат меня под своей опекой. Если в конце концов окажется, что произошла ошибка, им не придется серьезно опасаться преследования за ошибочное задержание со стороны такого облаченного в лохмотья бедняка, как я. Поэтому они стали уговаривать его милость согласиться с их соображениями. Они сказали ему, что, конечно, улики против меня не так сильны, как им бы этого от всей души хотелось, но зато имеется множество подозрительных обстоятельств. Когда меня вызвали к ним на палубу судна, я говорил на чистейшем ирландском наречии, а теперь от него вдруг не осталось ни звука. Обыскивая меня, они нашли при мне пятнадцать гиней – а где бедному парню, каким я выгляжу, честным способом добыть пятнадцать гиней? Вдобавок, когда они раздели меня догола, то, хотя платье мое было крайне убого, кожа оказалась гладкой, как у джентльмена. И, наконец, для чего может нищий бедняк, никогда в жизни не бывавший в Ирландии, желать, чтобы его перевезли в эту страну? Ясно как день: я не лучше того преступника, вместо которого задержан.
Это рассуждение, вместе с несколькими многозначительными кивками и подмигиваниями, которыми обменялись судья и жалобщики, склонило его к их образу мысли. Он сказал, что меня следует отправить в Уорик, – где, по-видимому, находился под арестом другой грабитель, – чтобы устроить нам очную ставку; если и тогда все окажется в порядке, меня можно будет освободить. Никакое известие не могло быть для меня ужаснее того, которое заключалось в этих словах. Как! Зная, что вся страна восстановлена против меня, что я подвергаюсь самому ожесточенному преследованию, – быть отправленным теперь в самую глубь королевства, без всякой возможности воспользоваться благоприятными обстоятельствами и под строгой охраной полицейских, – это прозвучало для моих ушей почти так же, как если бы был произнесен мой смертный приговор!
Я горячо доказывал несправедливость этого решения. Я уверял судью, что никак не могу быть человеком, описание которого заключает в себе бумага. Она требует ирландца – я не ирландец. Она описывает личность ниже меня ростом – особенность, которую меньше всякой другой можно замаскировать. Нет ни малейшего основания задерживать меня под арестом. И без того я встретил помеху в своем путешествии и потерял уплаченные деньги из-за усердия задержавших меня джентльменов. Я уверял его милость, что всякая отсрочка при тех обстоятельствах, в которых я нахожусь, крайне для меня тягостна. Невозможно изобрести для меня большее несчастье, чем отправить меня под стражей внутрь королевства, вместо того чтобы разрешить мне продолжать мое путешествие.
Мои увещания были напрасны. Правосудие отнюдь не было расположено выслушивать подобные упреки от личности, одетой в рубище. Судья заставил бы меня замолчать с полуслова, если бы я не говорил с такой горячностью, которая лишала его возможности прервать мою речь. Когда я кончил, он сказал мне, что все это ни к чему и что для меня было бы лучше, если б я не вел себя так дерзко. Ясно, что я бродяга и подозрительная личность. Чем настойчивее я требую освобождения, тем больше у него оснований задержать меня. Может быть, в конце концов я окажусь разыскиваемым преступником. А если даже нет, то он уверен, что я и того хуже – браконьер или, почем знать, – может быть, убийца. Ему кажется, что он уже видел мое лицо в связи с подобным же делом. Не может быть сомнений, что я опытный нарушитель закона. В его власти либо сослать меня на принудительные работы как бродягу, на основании моей внешности и противоречий в моих показаниях, либо отправить в Уорик. И только по природной доброте он останавливает свой выбор на более легкой из этих двух возможностей. Он уверяет меня, что я не выскользну из его рук. Для правительства его величества выгодней повесить такого молодчика, каким он склонен считать меня, чем из ложной чувствительности хлопотать о благе всех нищих в стране.
Видя полную невозможность подействовать на человека, так глубоко проникнутого сознанием собственного достоинства и значения, равно как моего полного ничтожества, я просил по крайней мере вернуть мне деньги, которые были у меня отобраны. Это было мне обещано. Может быть, его милость догадывался, что и без того уже зашел слишком далеко, и поэтому не пожелал оставаться неумолимым в отношении этого несущественного обстоятельства. Мои провожатые не возражали против этого снисхождения – по причине, которая обнаружится впоследствии. Однако судья распространился насчет своего милосердия в этом вопросе. Он не знает, не превышает ли он свои полномочия, уступил моей просьбе. Такие большие деньги не могли попасть в мои руки честным путем. Но таков уж его нрав, чтобы смягчать, когда это можно сделать пристойно, строгую букву закона.
У джентльменов, задержавших меня, были веские основания желать, чтобы после допроса я оставался у них под арестом. Каждому присуще чувство чести, хоть и на свой лад, и им не хотелось подвергнуться посрамлению, которое выпало бы на их долю, если бы совершился правый суд. Поступки каждого человека направляет в известной мере жажда власти; и они желали, чтобы всякой полученной выгодой я был обязан их высокой милости и благоволению, а не просто ходу вещей. Однако не только невещественная сторона дела и голая власть были целью их стремлений, – нет, их виды шли дальше этого. Словом, хотя они желали, чтобы я вышел из судейской комнаты их пленником, как и вошел туда, однако ход моего допроса заставил их, вопреки самим себе, заподозрить, что я невиновен в преступлении, которое они возводили на меня. Опасаясь поэтому, что о ста гинеях, которые были назначены в награду за поимку грабителя, на этот раз решительно не может быть и речи, они готовы были удовлетвориться более мелким кушем. Отведя меня в гостиницу и заказав повозку для путешествия, они увели меня в сторону, и один из них повел со мной такой разговор: