Библиотека первая. - Том 7. Античный роман
Дружба имя свое хранит, покуда полезна:
Камешек так по доске ходит туда и сюда.
Если Фортуна – за нас, мы видим, друзья, ваши лица,
Если изменит судьба, гнусно бежите вы прочь.
Труппа играет нам мим: вон тот называется сыном,
Этот отцом, а другой взял себе роль богача…
Но окончился текст, и окончитесь роли смешные,
Лик настоящий воскрес, лик балаганный пропал.
81. Однако не долго предавался я плачу, опасаясь, как бы в довершение всех бед не застал меня, одинокого, на этом постоялом дворе младший учитель Менелай; я собрал свои пожитки и, печальный, перебрался в укромный уголок неподалеку от морского берега. Три дня провел я там безвыходно, терзаясь мыслям» о своем одиночестве. Я бил кулаками мою наболевшую грудь, испуская глубокие стоны и непрерывно восклицая:
– Ужели не поглотит меня, расступившись, земля или море, жестокое даже к невинным? Затем разве я избег право судия, обманом спас жизнь на арене, убил приютившего меня хозяина, чтобы после стольких дерзновенных поступков жалким, одиноким изгнанником валяться в трактире греческого городка? И кто же, кто обрек меня этому одиночеству? Юнец, погрязший во всяческом сладострастии, по собственному признанию достойный ссылки! Разврат освободил его. разврат дал ему права гражданства… А другой? О боги! Он и в день совершеннолетия вместо мужской тоги надел столу; мать убедила его не быть мужчиной; на рабской каторге служит он женщиной; и этот мальчишка, словно банкрот, все бросил и нашел новое поле для своей похоти, а нашу старую дружбу предал и – о, стыд! – словно блудница, все продал за единую ночь. И теперь влюбленные лежат, обнявшись, целыми ночами, и, верно, когда утомятся взаимными ласками, издеваются надо мной, одиноким; но даром им это не пройдет! Или не по праву зовусь я мужчиной и свободнорожденным, или смою обиду их зловредной кровью!
82. Туч я препоясался мечом и, чтобы слабость не одолела во мне воинственности, подкрепился пищей плотнее обыкновенного. Выбежав на улицу, я как сумасшедший заметался по портикам. Но пока я с искаженным лицом мечтал об убийстве и крови и дрожащей рукою то и дело хватался за рукоятку меча-мстителя, приметил меня какой-то воин, не то в самом деле солдат, не то ночной бродяга.
– Эй, товарищ, – крикнул он мне, – какого легиона? Какой центурии?
А когда в ответ ему я весьма уверенно сочинил и легион и центурию, он заявил:
– Ладно, значит, в вашем отряде солдаты в туфлях разгуливают?
Догадавшись по смущенному выражению лица, что я наврал, он велел мне положить оружие и не доводить дела до беды. Ограбленный, потеряв всякую надежду на отмщение, поплелся я обратно в гостиницу, а спустя немного времени, успокоившись, в душе даже благодарил этого разбойника за его наглость…
В озере стоя, не пьет и нависших плодов не срывает
Царь злополучный, Тантал, вечным желаньем томим
Выглядит так же богач, кто за все, что видит, боится
И всухомятку сидит, голод в желудке варя.
Не надо верить советам, ибо судьба имеет свои законы…
* * *83. Я забрел в пинакотеку, славную многими разнообразными картинами. Здесь увидал я творения Зевксида, победившие, неслготря на свою древность, все нападки; и первые опыты Протогена, правдивостью способные поспорить с самой природой, к которым я всегда приближаюсь с каким-то душевным трепетом. Я восторгался также Апеллесом, которого греки зовут однокрасочным. Очертания фигур у него так тонки и так правдоподобны, что кажется, будто изображает он души. Здесь орел возносит в поднебесье бога. Там чистый Гилас отвергает бесчестную Наяду. Аполлон, проклиная виновные руки, украшает расстроенную лиру только что рожденным цветком. При виде этих любовных картин я, забыв, что я не один в галерее, вскричал:
– Значит, и боги подвластны страсти? Юпитер не нашел на небе достойного избранника, но, согрешив на земле, он хоть никого не обидел. И
Нимфа, похитившая Гиласа, наверное, обуздала бы свои страсти, знай она, что Геркулес придет тягаться из-за него. Аполлон обратил прах любимого юноши в цветок; и всегда любовь в этих сказках не омрачена соперничеством. А я принял в дом свой гостя, жестокостью превзошедшего Ликурга.
Но вот в то время как я бросал слова на ветер, вошел в пинакотеку седовласый старец с лицом человека, потрепанного жизнью, но еще способного совершить нечто великое; платье его было не весьма блестяще, и, видимо, он принадлежал к числу тех писателей, которых богатые обычно терпеть не могут. Подойдя, он стал подле меня и сказал:
– Я – поэт, и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к искусству никого еще не обогатила.
Кто доверяет волнам – получит великую прибыль,
Кто в лагеря и в битвы спешит – опояшется златом;
Льстец недостойный лежит на расписанном пурпуре пьяный,
Тот, кто замужних матрон утешает, грешит не задаром,
Лишь Красноречье одно, в одежде оледенелой,
Голосом слабым зовет забытые всеми Искусства.
84. Одно несомненно: враг порока, раз навсегда избравший в жизни прямой путь и так уклонившийся от нравов толпы, вызывает всеобщую ненависть – ибо ни один не одобрит того, кто на него не похож. Затем те, кто стремится лишь к обогащению, не желают верить, что есть у людей блага выше тех, за которые держатся они. Превозносите сколько угодно любителей литературы – богачу все равно покажется, что деньги сильней ее…
* * *– Не понимаю, как это так бедность может быть сестрой высокого ума…
* * *– О, если бы соперник, принудивший меня к воздержанию, был столь чист душой, что мог бы внять просьбам! Но он – ветеран среди разбойников и наставник всех сводников…
* * *85. [Эвмолп] Когда квестор, у которого я служил, привез меня в Азию, я остановился в Пергаме. Оставался я там очень охотно не столько ради удобств дома, сколько ради красоты хозяйского сына; однако я старался изыскать способ, чтобы отец не мог заподозрить моей любви. Как только за столом начинались разговоры о красивых мальчиках, я приходил в такой искренний раж, с такой суровой важностью отказывался осквернять свой слух непристойными разговорами, что все, в особенности мать, стали смотреть на меня, как на философа. Уже я начал водить мальчика в гимнасий, руководить его занятиями, учить его и следить за тем, чтобы ни один из охотников за красавцами не проникал в дом. Однажды, в праздник, покончив уроки раньше обыкновенного, мы лежали в триклинии – ленивая истома, последствие долгого и веселого праздника, помешала нам добраться до наших комнат. Среди ночи я заметил, что мой мальчик бодрствует. Тогда я робким шепотом вознес моление.
– О Венера-владычица! – сказал я. – Если я поцелую этого мальчика так, что он не почувствует, то наутро подарю ему пару голубок. Услышав о награде за наслаждение, мальчик принялся храпеть. Тогда, приблизившись к притворщику, я осыпал его поцелуями. Довольный таким началом, я поднялся ни свет ни заря и принес ему ожидаемую пару отменных голубок, исполнив свой обет.
86. На следующую ночь, улучив момент, я изменил молитву.
– Если дерзкой рукой я поглажу его и он не почувствует, – сказал я, – я дам ему двух лучших боевых петухов. При этом обещании милый ребенок сам придвинулся ко мне, опасаясь, видимо, чтобы я сам не заснул. Успокаивая ею нетерпение, я с наслаждением гладил его, сколько мне было угодно. На другой же день, к великой его радости, принес ему обещанное. На третью ночь я при первой возможности придвинулся к уху притворно спящего.
– О боги бессмертные! – шептал я.- Если я добьюсь от спящего счастья полного и желанного, то за такое благополучно я завтра подарю ему превосходного македонского скакуна, при том, однако, условии, что мальчик ничего не заметит. Никогда еще мальчишка не спал так крепко… С раннего Утра засел он в спальне, нетерпеливо ожидая обещанного. Но, сам понимаешь, купить голубок или петухов куда легче, чем коня; да и побаивался я, как бы из-за столь крупного подарка не показалась щедрость моя подозрительной. Поэтому, проходив несколько часов, я вернулся домой и, взамен подарка, поцеловал мальчика. Но он, оглядевшись по сторонам, обвил мою шею руками и осведомился:
– Учитель, а где же скакун?
* * *87. – Хотя этой обидой я заградил себе проторенный путь, однако скоро вернулся к прежним вольностям. Спустя несколько дней, попав снова в обстоятельства благоприятные и убедившись, что родитель храпит, я стал уговаривать отрока смилостивиться надо мной, то есть позволить мне доставить ему удовольствие, словом, все, что может сказать долго сдерживаемая страсть. Но он, рассердившись всерьез, твердил все время: «Спи, и та я скажу отцу».
Но нет трудности, которой не превозмогло бы нахальство! Пока он повторял: «Разбужу отца», – я подполз к нему и при очень слабом сопротивлении добился успеха. Он же, далеко не раздосадованный моей проделкой, принялся жаловаться: и обманул-то я его, и насмеялся, и выставил на посмешище товарищам, перед которыми он хвастался моим богатством.