Карл Мориц - Антон Райзер
Но более всего Райзера восхищали общие рассуждения о жизни и существовании, об обманчивости людских желаний, о бесцельной земной сутолоке, живые зарисовки природных сценок, мысли о судьбе и о назначении человека.
То место, где Вертер сравнивает жизнь с театром марионеток, подвешенных на проволоке, где он говорит, что сам играет в этом театре, а точнее, играют им, что порой он хватает соседа за деревянную руку и в ужасе отшатывается, – это место разбудило в Райзере воспоминание о подобном чувстве, которое он нередко испытывал, подавая кому-нибудь руку. За повседневной рутиной человек забывает о своем теле, точно так же подверженном законам разрушения всех физических тел, как деревяшка, которую мы можем расколоть или распилить, забывает о том, что сам двигается согласно тем же законам, как и всякий механизм, им созданный. Лишь в редких случаях мы вдруг остро осознаем, что наше тело есть бренный физический объект, и ужасаемся самим себе, внезапно почувствовав, что всю жизнь считали себя совсем не тем, что мы суть на самом деле. В действительности же мы – то, чем быть нам страшно. Когда мы подаем другому руку или просто смотрим на его тело, касаемся его, ничего не зная о бродящих в нем мыслях, сама идея телесности рисуется нам ярче, чем при наблюдении за собственным телом, поскольку мы не можем отрешиться от мыслей о нашем теле, заслоняющих от нас само это тело.
Но всего ярче представились Райзеру слова Вертера о безнадежном и безрадостном прозябании подле Лотты, о смертном холоде, веявшем на него. В точности то же пережил однажды и Райзер, когда однажды, проходя по улице, вдруг испытал сильное желание – и невозможность – бежать от самого себя. Он тогда остро почувствовал всю тяжесть бытия, которую человек принужден каждодневно взваливать на себя, едва встав с постели, и носить до отхода ко сну. Эта мысль казалась ему невыносимой и буквально гнала к реке, где он хотел сбросить гнетущее бремя своего жалкого существования, но срок его еще не вышел.
Словом, Райзер полагал, что всеми своими мыслями и чувствованиями – за исключением относящихся к любви – он отражается в юном Вертере, как в зеркале. «Пусть эта книжка будет тебе другом, если по воле судьбы или по собственной вине ты не найдешь себе друга более близкого»[11]. Он вспоминал эти слова всякий раз, как вытаскивал книгу из кармана, будучи уверен, что они как нельзя лучше подходят к нему самому. Ведь и сам он одинок в этом мире и по воле судьбы, и по собственной вине, и ему отрадней беседовать с этой книгой, чем даже с лучшим другом.
Едва ли не каждым погожим днем он, с «Вертером» в кармане, отправлялся на прогулку по прибрежному лугу, мимо одиноко растущих деревьев, и, дойдя до зарослей низкорослого кустарника, опускался на землю, где в тени листвы, словно в беседке, чувствовал себя как дома. Постепенно он полюбил это место не меньше, чем уголок у ручья, и в хорошую погоду проводил на лоне природы больше времени, чем дома, по целым дням читая «Вертера» среди зеленых кустов, а Вергилия и Горация – на берегу ручья.
И все же не в меру частое обращение к «Вертеру» плохо сказалось на выразительности его стиля и самой способности мыслить: от постоянного повторения не только фразы, но и мысли автора сделались ему настолько привычны, что он нередко принимал их за свои и даже спустя годы, сочиняя что-либо, принужден был бороться с прямым влиянием «Вертера» – в точности как многие молодые авторы того времени. Меж тем, перечитывая «Вертера» – как раньше Шекспира, – он всякий раз возносился выше жизненных обстоятельств, и это обостренное чувство самостоятельного бытия внушало ему гордость за его человеческое естество, будто в зеркале отражающее небо и землю, – он уже не был ничтожным, отверженным существом, каким видели его другие. Потому и неудивительно, что Райзер всей душой пристрастился к чтению: оно возвращало его к себе самому!
Как раз тогда немецкая поэзия вступила в новую эпоху. Бюргер, Гёльти, Фосс, братья Штольберг и многие другие поэты отдавали свои творения в начавший тогда выходить «Альманах муз». Выпуск альманаха за тот год был полон превосходных стихотворений именно этих авторов.
Две баллады, «Ленору» Бюргера и «Адельстана» Гёльти, Райзер тотчас вытвердил наизусть, и обе они пришлись ему как нельзя более кстати во время дальних прогулок. Уже тогда он часто собирал вокруг себя небольшую компанию – порой в хозяйском доме, иногда у своего кузена, изготовителя париков, – и декламировал вслух «Ленору» либо «Адельстана и Розочку», таким образом разделяя с их создателями удовольствие от всеобщего восхищения. Ибо по своему добросердечию он воображал, будто чувствует, как это восхищение проникает к ним в души, и мечтал, чтобы эти авторы оказались рядом. Однако его преклонение перед создателем «Юного Вертера» и некоторыми поэтами из «Альманаха муз» постепенно сделалось даже чрезмерным: он их обожествлял и почел бы величайшим блаженством удостоиться их лицезрения. Между тем Гёльти жил тогда недалеко от Ганновера, а его брат учился с Райзером в одной школе и мог бы легко познакомить его с поэтом, но Райзер зашел в своем самоуничижении так далеко, что не решался открыть ему свое желание и даже находил горькое утешение, отказывая себе в столь легко достижимом и желанном наслаждении. Однако он пользовался любой возможностью заговорить с братом Гёльти и ловил каждое мимолетное слово, сказанное тем о брате. Как часто он завидовал этому юноше, имевшему брата, коего Райзер числил едва ли не среди небожителей, и могущему запросто с ним общаться, говорить ему «ты»…
Чрезмерное преклонение перед писателями и поэтами со временем лишь возрастало, он не мог вообразить большего счастья, чем быть когда-нибудь принятым в их круг, ибо допускать подобное мог лишь в воображении.
Его пешие прогулки раз от раза становились все интереснее. Он выходил из дома, думая о прочитанном, а возвращался наполненный мыслями, почерпнутыми из созерцания природы. Теперь он снова предался поэтическим опытам, оставаясь при этом в кругу общераспространенных тем и возвратившись к прежним своим излюбленным размышлениям.
Так, однажды, придя на луг с одиноко растущими деревьями, он стал следовать своим мыслям, ступенчато возвышавшимся до понятия бесконечного. Понемногу его размышления перетекли в некий род поэтического вдохновения, к которому примешалось страстное желание заслужить похвалу друга. Он вообразил себе идеал мудреца, человека с таким множеством мыслей, какое только доступно смертному, и все же видящего в них некий пробел, который может быть восполнен лишь идеей бесконечного. Об этом, преодолевая известные трудности при выборе формы выражения, он написал следующие стихи:
Душа мудрецаОднажды воспарил душоюМудрец в заоблачную высь,Куда, лишив его покоя,Все помыслы его рвались.
Душа, невидимая взору,Стремится отыскать свой путь,Найти в реальности опору,Что так и хочет ускользнуть.
Растут в ней мысли, как громады,Пред ней открыта высота,Ей нет закона, нет преграды,Но в ней – одна лишь пустота.
Душа, отчаявшись, дерзаетПроникнуть в сущность бытияИ с удивленьем ощущаетНичтожность собственного «я».
Теперь ей – лишь крыла расправить,Подобно смелому орлу,И прямо к Богу путь направить,Кому весь мир поет хвалу.
Не в пустоте, а на простореЕй будет радостно летать,Ее, как ласковое море,Омоет Божья благодать.
Втиснув в эти стихи понятие Бога, он попытался теперь поэтически выразить и представление о мире. Таким образом, вся его поэзия целиком сосредоточилась на общих понятиях. Никакой склонности описывать природу в ее частных проявлениях – вне человека или в нем самом – он не испытывал. Его воображение постоянно работало над тем, чтобы облечь в поэтические образы обширные понятия – мир, Бог, жизнь, бытие и тому подобное, – над которыми бился его разум. И сами эти поэтические образы становились для него чем-то естественным и великим наравне с облаками, морем, солнцем и звездами.
Его стихотворение о мире было куда больше размышлением, нежели стихотворением, и потому являло собой нечто до чрезвычайности вымученное. Начиналось оно так:
Из праха ль человек восстанет,И с ним весь мир его —В могиле ль навсегда увянет,И с ним весь мир его.
Филипп Райзер немилосердно разбранил это стихотворение, сделав исключение лишь для следующих строк, которые нашел более или менее сносными: