Джованни Боккаччо - Ворон
И я, отбросив всякий стыд, ответил:
— Раз ты просишь меня, я поведаю тебе то, в чем открылся только одному верному другу да еще поверял ей самой в моих письмах и что не осмелился бы рассказать тебе, если бы не твое великодушие; надеюсь, мой рассказ тебя не смутит, ибо, по законам нашей церкви, жена твоя обрела свободу после того, как ты расстался с земной жизнью, и ты не можешь обвинить меня в посягательстве на твою собственность.
Но оставим эти, неуместные сейчас, рассуждения и перейдем к тому, о чем ты спросил: итак, несколько месяцев тому назад разговорился я на свою беду с неким твоим соседом и родичем, чье имя незачем называть. В беседе нашей, как это часто бывает, переходили мы с одного предмета на другой, пока наконец не зашел разговор о выдающихся женщинах. Поначалу восхваляли мы тех, кто жил в древности, кого за целомудрие, кого за величие души, а кого и за силу тела; потом перешли к нашим современницам. Среди них мало нашлось достойных хвалы, однако мой собеседник назвал нескольких женщин из нашего города и среди них ту, что прежде была твоей женой, а мне еще не была знакома. Лучше бы мне и впредь не знать ее! Он же, движимый не знаю уж каким чувством, принялся всячески превозносить ее, уверяя, что никто не сравнится с ней великодушием, будто она некий Александр женского рода, и привел различные примеры ее щедрости, которые я не стану повторять, дабы не тратить попусту времени па эти побасенки. К тому же, добавил он, природа наделила ее столь здравым умом, какого не встретишь у женщины. Да и в красноречии она не уступает любому блестящему и умелому ритору; и еще, что мне, легковерному, особенно пришлось по душе, она-де хороша собой, обходительна и вообще исполнена всяческих достоинств, какие только могут украсить знатную даму. Пока он так разглагольствовал, я, признаюсь, думал про себя: счастливец тот, кому благосклонная Фортуна подарит любовь столь совершенной дамы!
И, втайне приняв решение попытать счастья на этом поприще, я стал расспрашивать, как ее имя, какого она звания, где живет, — как оказалось, жила она уже не там, где ты ее оставил; на все мои вопросы я получил подробнейший ответ. На этом мы с ним расстались, и я задумал немедля повидать ее, надеясь, что она согласится на знакомство со мной и затем станет моей возлюбленной госпожой, а я — ее верным слугой. Не мешкая, направился я туда, где рассчитывал найти и увидеть ее в этот час; Фортуна, казалось, мне благоприятствовала (чего никогда не бывало, да и на сей раз она тоже действовала мне во вред), и все мои предположения сбылись наилучшим образом. И вот что удивительно, скажу тебе: не было у меня никаких примет ее, кроме черной одежды, но едва я увидел ее среди многих женщин, одетых точно так же, едва лицо ее предстало моим глазам, как я тотчас же понял, что предо мной та, кого я ищу. Но так как я всегда считал и продолжаю считать, что любовь, о которой известно другим, либо принесет тысячу невзгод, либо не увенчается желанным успехом, я решил никому не открываться в своем чувстве и даже друга, коему впоследствии поведал самые сокровенные тайны, побоялся спросить, она ли это. Однако Фортуна, не слишком баловавшая меня в дальнейшем, вторично пришла мне на помощь, и я услышал, как позади меня какая-то женщина заговорила о ней с подругами в таких словах: «Ах, посмотрите, как донне такой-то к лицу белые лепты и черное платье!»
Одна из приятельниц, незнакомая с той, о ком шла речь, спросила на радость мне, навострившему уши на их разговор: «О которой из дам ты говоришь? Их так много!» На что собеседница ответила: «О той, что сидит третьей вон там, па скамье». Тут я понял, что догадка моя верна, и с этого часа повел счет своему знакомству с нею. Лгать не стану: увидев, как она стройна, а затем обратив внимание на ее походку и телосложение, я тотчас же пришел к заключению, увы, ошибочному, что мне не только сказали о ней сущую правду, но еще и умолчали обо многих ее достоинствах. Будучи весь во власти своего заблуждения, я почувствовал, как рассказ о ней и сам вид ее зажгли в моем сердце такое жаркое пламя, каким пылают смазанные маслом предметы, так что любой, заглянув мне в лицо, тотчас мог бы увидеть его отблеск; но недолго лицо мое полыхало жаром, ибо огонь, как это обычно бывает, облизнув поверхность, ушел в глубину и я почувствовал, как он разгорается там еще пуще.
Так я рассказывал о той, что па беду пленила меня своей коварной, умело подправленной красотой, сулившей мне будущие радости.
Дух выслушал меня, казалось, не без удовольствия, а затем молвил:
— Ты хорошо рассказал, как и почему ты сам себе накинул на шею петлю, в которой все еще бьешься. Теперь, если не трудно, поведай мне, открыл ли ты ей наконец свою любовь (хотя я заранее уверен, что так; оно и было) и подала ли она тебе надежду, что должно было разжечь тебя куда более, чем поначалу разожгло собственное желание.
Я ответил:
— Не хочу ничего скрывать (да и не смог бы, если бы даже хотел, ибо понимаю, что тебе, уж не знаю откуда, но все про меня известно). Итак, я полностью уверился, как уже говорил, в правоте моего собеседника, почитавшего ее столь замечательной женщиной, и решил написать ей, рассуждая так: если она такова, как он говорит, и я честно открою ей в письме свои чувства, случится неизбежно одно из двух: либо моя любовь будет ей приятна и желанна и она ответит мне тем же, либо она будет ей приятна, но нежеланна и она осторожно даст мне понять, чтобы я не надеялся.
В ожидании того или другого и уповая на первое более, чем на второе, я излил все свои пылкие чувства в письме, выразив их словами, какими приличествует говорить о таком предмете. На мое письмо она ответила короткой записочкой, где ни словом не обмолвилась о моей любви, но весьма нескладно и притом чуть ли не в стихах (хотя вряд ли это можно было назвать стихами, ибо одна стопа была предлинной, а другая совсем короткой) просила сказать, кто я такой. Более того: в этой записочке она умудрилась высказать философскую, но вовсе ошибочную мысль о переселении души от одного человека к другому, о чем, должно быть, узнала от какого-нибудь проповедника, но не от учителя и не из книг. Тут же она сравнивала меня с неким прославленным мужем, видимо желая мне польстить, и добавляла, что более всего ценит в людях ум, доблесть и любезность в сочетании с благородным происхождением. И суть, и форма письма не оставляли сомнений в том, что человек, столь горячо расхваливший ее природный ум и изысканное красноречие, либо сам обманывался в них, либо хотел обмануть меня.
Однако пламя, бушевавшее во мне, вовсе от этого не погасло и даже не стало менее жгучим; я понимал, что цель записки — подтолкнуть меня на новые письма, в которых я, в надежде на более подробный ответ, стану изощряться в искусном владении всеми качествами, что ей по нраву. И я, сознавая, что не могу похвастать ни умом, ни доблестью, ни родовитостью (что касается любезности, то при всем желании ее негде было проявить), решил тем не менее сделать все возможное, дабы заслужить ее милость. Поэтому я написал ей, выразив, как умел, свою радость по поводу ее записки; но так и не дождался ответа, ни письменного, пи устного, через посланца.
Дух спросил:
— Если дело дальше не пошло, почему же ты вчерашним днем заливался слезами и с такой глубокой скорбью призывал смерть?
И я ответил:
— Быть может, лучше было бы умолчать, но я не могу ответить тебе отказом. Две причины довели меня до предела отчаяния: во-первых, я увидел, как заблуждался, почитая себя существом разумным, в то время как оказался ничем не лучше бессмысленного животного; и это не могло не взволновать меня, ибо большую часть жизни я собирал знания, а когда в них пришла нужда, увидел, что ничего не знаю; а во-вторых, я понял, что она открыла другим мою любовь, и за это счел ее самой жестокой и коварной из женщин.
Возвращаясь к первой причине моей печали, скажу, что я постиг, как глупо вел себя, когда с такой готовностью поверил, будто женщина способна обладать столь высокими достоинствами, и, не успев глазом моргнуть, запутался в сетях любви, подарил женщине свою свободу и подчинил ей рассудок; а без них обоих душа моя утратила былую власть и стала жалкой рабой. И ты, да и любой другой согласится, что это достаточный повод для смертельного отчаяния.
Второй причиной столь жестоких страданий было разочарование в моей возлюбленной и бессовестная ложь приятеля, столь пространно заверявшего меня в ее неприступной добродетели, ибо мне стало известно, что некто, прозванный соседями вторым Авессаломом [2], не за красоту, а за то, что мнил себя красавцем, уже завладел ее любовью. И она, дабы стать ему еще милее, показала ему мои письма и вместе с ним глумилась надо мной, как над рогоносцем; он-то и разболтал всем обо мне в свойственных ему выражениях; он-то, клянусь тебе тем, что я сейчас нахожусь здесь, сочинил в ответ на мое письмо ту самую записочку, чтобы обрести еще больше пищи для своих вымыслов. Более того, я собственными глазами видел, как она, посмеиваясь, указывала на меня и, должно быть, приговаривала: «Видали дурака? Это мой поклонник. Вот счастье-то мне привалило!»