Анна Рэдклифф - Роман в лесу
Традиционный образ злодея несколько схематичен и оттеснен в этом романе на задний план. Позднее, особенно в «Итальянце», психология носителя зла значительно усложнится. Центральное же место в «Романе в лесу» занимает нетипичный для «готического романа», так сказать, «смешанный» характер. Ла Мотт, жертва собственных страстей и обстоятельств, в душе которого ведут борьбу благородство и эгоизм, — образ неоднозначный, а потому убедительный и живой. Да и весь роман в целом — довольно скромный и камерный, без громоздкой помпезности поздних произведений Рэдклифф, так импонировавшей тогдашней публике, — сохраняет большую свежесть и интерес для нашего современника.
Оставаясь в чем-то ближе к рационализму просветителей, чем к романтическому мистицизму, Рэдклифф, как справедливо отмечает один из ее биографов, «оставляет дверь открытой для чувств, которые сама она не испытывала и которые не хотела навязывать своим героиням». Эта-то «открытая дверь» и позволит в дальнейшем приподнять завесу и заглянуть в мир, скрытый за ней, в тот мир, о существовании которого забыли рационалисты XVIII века.
И мир этот будет затрагивать нечто в нашей душе, пока дети не перестанут бояться темных комнат, а молодые люди — влюбляться с первого взгляда, пока мы способны поддаваться очарованию музыки, восхищаться красотою природы, испытывать любопытство ко всему неизведанному или неизъяснимую грусть при виде останков исчезнувших цивилизаций.
К. Атарова
Роман в лесу,
а также несколько включенных в него стихотворных сочинений
Чуть замелькает тень летучей мышиИ сонный жук к Гекате полетит,Свершится то, что всех повергнет в ужас.
«Макбет»Том первый
Глава I
Я — человек,Судьбою искореженный настолько,Что жизнь бы отдал за удобный случайВсе выправить — иль все пустить на слом[1]
Когда низменный интерес овладевает сердцем, он замораживает источник любого пылкого и благородного чувства; он равно враждебен как добродетели, так и вкусу — последний он извращает, первую же уничтожает вовсе. Быть может, однажды, мой друг, смерть разрушит все хитросплетения алчности и справедливость восторжествует.
Так говорил адвокат Немур Пьеру де Ла Мотту, когда тот в полночь садился в карету, которая должна была увезти его далеко от Парижа, от кредиторов и преследований закона. Ла Мотт поблагодарил адвоката за это последнее изъявление доброты, за помощь в осуществлении бегства и, когда карета тронулась в путь, произнес печальное «прости!». Мрак полночного часа и чрезвычайность обстоятельств Ла Мотта погрузили его в задумчивое молчание.
Все, кому доводилось читать Гейо де Питаваля[2], наиболее достоверно описавшего судебные процессы в парижском Парламенте XVII века[3], несомненно, помнят нашумевшее дело Пьера де Ла Мотта и маркиза Филиппа де Монталя, а посему да будет им известно, что особа, здесь представленная их вниманию, и есть тот самый Пьер де Ла Мотт.
Когда мадам Ла Мотт, высунувшись из окна кареты, бросила прощальный взгляд на стены Парижа, Парижа — сцены ее былого счастья и места пребывания многих дорогих ей друзей, — мужество, до сих пор ее поддерживавшее, уступило перед силою горя.
— Всему прощай! — проговорила она со вздохом. — Последний взгляд, и мы разлучены навеки!
Она разрыдалась и, откинувшись назад, молча предалась печали. Воспоминания о недавнем прошлом мучительно сжимали ей сердце: каких-нибудь несколько месяцев назад она была окружена друзьями, пользовалась достатком и влиянием в обществе, а теперь лишена всего, изгнана из родных мест, без дома, без поддержки — почти без надежды. Усугубляло ее горе также и то, что ей пришлось покинуть Париж, не послав последнее «прости» единственному сыну, находившемуся вместе со своим полком где-то в Германии[4]. Отъезд их был столь внезапен, что, даже знай она, где расквартирован полк, у нее не было бы времени сообщить сыну об отъезде, как и об изменившихся обстоятельствах его отца.
Пьер де Ла Мотт принадлежал к древнему французскому роду. Это был человек, чьи страсти часто одерживали верх над разумом[5] и на какое-то время заглушали совесть; впрочем, хотя понятие о добродетели, запечатленное Природою в его сердце, время от времени затемнялось преходящими соблазнами греха, оно все же никогда не покидало его совершенно. Окажись у него довольно силы духа, чтобы противостоять искушению, он был бы добропорядочным человеком; но он был таков, каковым был — слабым, а иногда и опасным членом общества; он обладал при этом деятельным умом и живым воображением, что, вкупе с силою страсти, нередко ослепляло его разум и подавляло принципы. Иными словами, это был человек нетвердый в намерениях своих и нестойкий в добродетели: говоря коротко, его поведение диктовалось скорее чувствами, нежели принципами, и добродетель его, какой уж она ни была, не умела противостоять силе обстоятельств.
Он рано женился на Констанс Валенсии, красивой и элегантной женщине, привязанной к семье своей и нежно ею любимой. По рождению она была ему ровней, ее состояние значительно превосходило его, и брачный союз их был заключен под добрые предзнаменования и при общем одобрении. Ее сердце принадлежало Ла Мотту, и какое-то время она находила в нем любящего супруга; однако же, обольщенный парижскими развлечениями, он скоро к ним пристрастился и в несколько лет бездумно растратил и состояние свое и любовь. Ложная гордость тем паче сослужила ему дурную службу, не позволивши отступить с честью, пока это было еще в его власти. Усвоенные привычки привязывали его к месту былых удовольствий, и он продолжал вести расточительный образ жизни до тех пор, пока не были исчерпаны все средства. Наконец он пробудился от этой летаргии чувства самосохранения, но только для того, чтобы впасть в новую ошибку и попытаться вернуть свое благополучие способом, который лишь усугубил его разорение. Именно последствия аферы, в которую он ввязался, сейчас увлекали его с ничтожными остатками развеянного богатства в опасное и постыдное бегство.
Он намеревался теперь перебраться в одну из южных провинций и там, у границ королевства, найти пристанище в какой-нибудь захолустной деревушке. С ним ехали его домочадцы — жена и двое верных слуг, мужчина и женщина, пожелавшие разделить с хозяином его судьбу.
Ночь была темной, по небу неслись грозовые тучи, и примерно в трех лье от Парижа Питер[6], исполнявший сейчас обязанности кучера и некоторое время ехавший по поросшей кустарником степи, изборожденной вдоль и поперек колеями, остановил лошадей и объявил Ла Мотту, что не знает, куда держать путь. Неожиданная остановка заставила последнего очнуться от раздумья и повергла беглецов в ужас перед возможной погоней. Ла Мотт не мог дать слуге Какие-либо указания, двигаться же наобум дальше в густом мраке было опасно. Путники растерялись и пали духом, но вдруг заметили вдали огонек, и Ла Мотт после долгих колебаний и сомнений вышел из кареты и, в надежде обрести помощь, зашагал на свет; двигался он медленно, боясь угодить в какую-нибудь яму. Свет просачивался из окна небольшого старинного дома, стоявшего одиноко в степи на расстоянии полумили.
Подойдя к двери, он остановился и некоторое время с беспокойством и тревогой прислушивался — но, кроме завывания ветра, бурными порывами метавшегося по безлюдному краю, не было слышно ни звука. Наконец он решился постучать и некоторое время ожидал, смутно слыша переговаривающиеся голоса; потом кто-то спросил, что ему нужно. Ла Мотт ответил, что он путешествует, но сбился с дороги и желал бы узнать, как ему добраться до ближайшего поселения.
— До городка отсюда семь миль, — ответил тот же голос, — да и дорога больно скверная, даже если б видна была. Но коль вам только переночевать надобно, можете остановиться здесь, так-то оно лучше будет.
«Безжалостные порывы урагана»[7], с усиленной яростью бичевавшего теперь Ла Мотта, склонили его к решению отказаться от мысли двигаться дальше до наступления дня; однако, желая увидеть человека, с которым он разговаривал, прежде чем подозвать карету и тем выдать присутствие своей семьи, он попросил впустить его. Дверь отворил высокий мужчина со свечой в руке и предложил Ла Мотту войти. Ла Мотт последовал за ним по коридору и оказался в почти пустой комнате; в одном из углов прямо на полу валялось какое-то тряпье, напоминавшее ложе. Заброшенный и унылый вид помещения заставил Ла Мотта инстинктивно попятиться, и он уже намеревался выйти, как вдруг человек подтолкнул его сзади, и Ла Мотт услышал щелк захлопнувшегося замка. Сердце его упало, но он все же сделал отчаянную, хотя и тщетную попытку взломать дверь, громко требуя освободить его. Ответа не было, хотя он различил мужские голоса, доносившиеся из комнаты наверху; уже не сомневаясь, что его вознамерились ограбить и убить, он поначалу от страха потерял способность соображать. При свете нескольких догоравших в очаге угольков он увидел окно, однако надежда, рожденная этим открытием, быстро угасла, как только он разглядел, что проем окна забран прочной железной решеткой. Такая забота о безопасности его удивила и подтвердила худшие опасения. Один, безоружный, без какой-либо надежды на помощь, он осознал, что находится во власти людей, чьим ремеслом явно был грабеж, а образом действий — убийство! Перебрав все возможности бегства, он решил ждать дальнейших событий, вооружившись мужеством, — впрочем, Ла Мотт не мог похвастаться этой добродетелью.