Уильям Годвин - Калеб Уильямс
– О сэр! Не говорите со мной так. Поступите как вам угодно. Убейте меня, если хотите.
– Убить тебя? (Тома описаний не передадут тех чувств, с какими это эхо моих слов было сказано и выслушано.)
– Сэр, я готов умереть, служа вам! Я люблю вас больше, чем могу выразить. Я благоговею перед вами, как перед существом высшего рода. Я глуп, несведущ, неопытен, но никогда в сердце моем не возникало ни одной вероломной мысли по отношению к вам!
На этом разговор наш кончился. Невозможно передать то впечатление, которое он произвел на мой юношеский ум. Я с изумлением, даже с восторгом думал о доброте и снисходительности ко мне, которые проявил мистер Фокленд, несмотря на всю суровость своего обращения. Я не мог довольно надивиться тому, что я, человек такого скромного происхождения и никому до сих пор не известный, мог вдруг приобрести такое большое значение для счастья одного из наиболее просвещенных и образованных людей в Англии. Но сознание этого еще сильнее привязывало меня к моему хозяину, и, раздумывая над своим положением, я тысячу раз клялся, что никогда не окажусь недостойным такого великодушного покровителя.
ГЛАВА IV
Совершенно непостижимым образом, в то самое время как мое преклонение перед мистером Фоклендом увеличилось и едва лишь улеглось сильное душевное возбуждение, передо мной снова встал старый вопрос, заставлявший меня строить разные догадки: не он ли убийца? Это было своего рода роковое тяготение, как бы предназначенное к тому, чтобы толкать меня к гибели. Я не удивлялся тому смущению, которое вызывал в мистере Фокленде каждый, хотя бы самый отдаленный, намек на это злосчастное дело. Это могло объясняться как его чрезмерной чувствительностью в вопросах чести, так и предположением, что он был виновен в совершении ужасного преступления. Зная, что подобное обвинение уже было однажды связано с его именем, он, естественно, был в постоянной тревоге и во всем подозревал скрытый намек. Он должен был сомневаться и опасаться, не таит ли каждый, с кем он беседует, гнуснейшего подозрения против него. Что касается меня, то он обнаружил, что я располагаю какими-то сведениями, большими, чем он думал, и что он лишен возможности установить, как далеко они заходят, не зная, слыхал ли я верный или неверный, беспристрастный или клеветнический рассказ. Он имел также основание предполагать, что я таю мысли, оскорбительные для его репутации, и что я не составил себе того благоприятного суждения, которое изысканная утонченность его господствующей страсти делала необходимым для его спокойствия. Все эти обстоятельства должны были, конечно, постоянно держать его в тревожном состоянии. Хотя я и не открыл ничего, что могло бы сделать основательной малейшую тень подозрения, но все-таки, как я уже сказал, неуверенные и беспокойные домыслы отнюдь не оставляли меня.
Мятущееся состояние моего духа приводило к борьбе между противоречивыми началами, которые поочередно оспаривали власть надо мной. По временам мною руководило самое безграничное преклонение перед хозяином; я был совершенно уверен в его невиновности и добродетели; я слепо подчинялся ему во всех своих суждениях, которые он мог направлять как ему вздумается. В другой раз доверчивость, которая перед тем изливалась подобно изобильному морскому приливу, начинала убывать; я по-прежнему становился настороженным, назойливо-любопытным, подозрительным, строил множество всяких догадок относительно самых незначительных поступков. Мистер Фокленд, который был мучительно чуток ко всему, имеющему отношение к его чести, видел эти перемены и по-разному обнаруживал, что знает о них: сегодня – так, завтра – иначе, часто – раньше, чем я сам обращал на них внимание, иногда – чуть ли не раньше, чем они возникали. Положение нас обоих было прискорбно. Каждый из нас был бичом для другого, и я часто удивлялся, почему снисходительность и кротость моего хозяина в конце концов не иссякнут и он не решится навсегда избавить себя от такого назойливого наблюдателя. Было одно существенное различие между его и моим участием в этом деле. Я находил некоторое утешение в самых своих тревогах. Любопытство – такое начало, которое заключает в себе самом источник как радостей, так и страданий. Ум находится в непрестанном возбуждении; ему все время кажется, что он приближается к своей цели, и так как причиной его деятельности является ненасытимое желание удовлетворить себя, то он находит в этом особое наслаждение, которое, как ему кажется, может вознаградить его за все, что он должен был претерпеть на пути к достижению цели. А для мистера Фокленда во всем этом утешения не было. Испытания, вызванные нашими отношениями, представлялись ему напрасным злом. Ему оставалось только желать, чтобы на свете вовсе не существовало человека, подобного мне, и проклинать тот час, когда человеколюбие побудило его извлечь меня из неизвестности и взять к себе на службу.
Необходимо упомянуть о следствии, которое имела для меня необычайность моего положения. Непрерывное состояние настороженности и подозрительности, в котором я находился, произвело очень быструю перемену в моем характере. Казалось, оно произвело в нем все те следствия, каких можно было бы ожидать только от многих лет наблюдения и опыта. Тщательность, с которой я старался отмечать все, что происходит в душе человека, и разнообразие догадок, в которые я вовлекался, превращали меня как бы в сведущего знатока разных способов, к которым прибегает человеческий ум в своей тайной работе. Я больше не говорил себе, как делал это вначале: «Спрошу мистера Фокленда, не он ли убийца». Напротив, после того как я внимательно изучил разного рода свидетельства, которые могли относиться к предмету, и припомнил все, что уже произошло, я с большим огорчением почувствовал, что совершенно не способен найти такой путь, который привел бы меня к полному и неопровержимому убеждению в невиновности моего покровителя. Что касается его вины, то я почти не сомневался в том, что тем или иным способом, рано или поздно я окончательно открою ее, если она действительно существует. Но мысль об этом была мне невыносима. При всей моей неукротимой подозрительности, проистекавшей из таинственности обстоятельств, при всем том наслаждении, какое юный и неопытный ум находил в мыслях, дающих простор для самой страшной и величественной игры воображения, я все-таки не мог еще рассматривать предположение о вине мистера Фокленда как имеющее хотя бы самую отдаленную вероятность.
Надеюсь, читатель простит мне, что я так долго задерживаюсь на этих предварительных обстоятельствах, Я скоро перейду к истории своих собственных злоключений. Я уже говорил, что одной из причин, побудивших меня написать это повествование, было желание утешиться в своих невыносимых горестях. Мне доставляет печальное удовольствие останавливаться на подробностях, которые незаметно привели меня к гибели. Когда я припоминаю или описываю события прошлого, внимание мое на короткий срок отвращается от безнадежных бедствий, которые стали моим уделом в настоящее время. Поистине необычайной черствостью сердца должен был бы обладать тот, кто позавидовал бы столь слабому утешению. Продолжаю.
После объяснения между мной и мистером Фоклендом его меланхолия, вместо того чтобы смягчиться хоть в самой слабой степени под благодетельной рукой времени, продолжала усиливаться. Его припадки безумия, – я вынужден назвать их так за неимением более точного определения, хотя, возможно, они не подошли бы под определение, которое дают этому термину ученые авторитеты или коронный суд, – стали сильнее и длительнее, чем когда бы то ни было. Невозможно уже было скрывать их от членов семьи и даже от соседей. Иной раз он без всякого предупреждения исчезал из дому на два-три дня, не сопровождаемый ни слугой, ни спутниками. Это казалось тем более необычайным, что – насколько всем было известно – он никого не посещал и вообще не поддерживал никаких сношений с окрестными джентльменами. Трудно было представить, чтобы такой знатный и богатый человек, как мистер Фокленд, мог долго вести себя таким образом и чтобы это оставалось тайной для других, хотя значительная часть нашего графства и лежит в самых пустынных и диких областях Южной Англии. Мистера Фокленда видели иногда взбирающимся на скалы и часами неподвижно просиживающим на краю пропасти; иногда шум стремительных потоков успокаивал его, повергая в состояние какой-то несказанной летаргии отчаяния. Он проводил целые ночи под открытым небом, не замечая ни места, ни времени, нечувствительный к переменам погоды, или, вернее, как бы наслаждаясь разнузданностью стихий, отчасти отвлекавшей его внимание от разлада и уныния, охвативших его душу.
Сначала, когда нам сообщали о месте, куда удалился мистер Фокленд, кто-нибудь из его домашних, мистер Коллинз или я, – большей частью я сам, так как я был всегда дома и не занят в обычном смысле этого слова, – отправлялся к нему, чтобы уговорить его вернуться. Но после нескольких попыток мы нашли более разумным в дальнейшем отказаться от них и предоставлять ему бродить или возвращаться домой согласно его собственному желанию. Мистеру Коллинзу (его седые волосы и долгая служба давали ему некоторое право быть докучливым) иногда удавалось увести его, но даже в этих случаях ничто не могло бы показаться мистеру Фокленду более тягостным, чем намек на то, будто он нуждается в опекуне, который заботился бы о нем, или будто он находится в состоянии, либо подвергается опасности впасть в состояние, при котором не может разумно говорить и действовать. Иной раз он неожиданно уступал своему скромному почтенному другу, с горечью бормоча что-то о насилии, которое чинится над ним, но не имея достаточно бодрости даже для того, чтобы энергично на это пожаловаться. Другой раз, даже уступая, он внезапно впадал в ярость. В этих случаях в злобе его было что-то непостижимо дикое, страшное, что доставляло людям, на которых она изливалась, самые унизительные и невыносимые ощущения. Со мной он в таких случаях всегда обращался свирепо и гнал меня от себя с надменной, резкой и упорной запальчивостью, превосходившей все, на что я мог считать способной человеческую природу. Эти вспышки, по-видимому, всегда играли роль своего рода кризисов в его недомоганиях; и если удавалось приводить его в себя преждевременно, он всегда впадал потом в состояние самого меланхолического бездействия, в котором обычно и пребывал два-три дня. И вот, в силу какой-то роковой судьбы, каждый раз как я видел мистера Фокленда в этом плачевном состоянии, в особенности когда я, проискав его среди скал и пропастей, натыкался на него, бледного, изможденного и осунувшегося, – каждый раз все та же мысль снова возвращалась ко мне, вопреки моему желанию, вопреки убеждению, вопреки очевидности: конечно, этот человек – убийца.