Джон Мильтон - АРЕОПАГИТИКА
Около этого времени императоры стали христианами, но я не нахожу, чтобы они поступали в данном отношении строже, чем было ранее. Книги тех, кого они считали великими еретиками, рассматривались, опровергались и осуждались вселенскими соборами, и лишь тогда по повелению императора запрещались или сжигались. Что же касается сочинений языческих авторов, то, если они не были прямыми нападками на христианство — как, например, сочинения Порфирия и Прокла, — против них нельзя указать ни одного запрещения вплоть до 400 г., когда на Карфагенском соборе было запрещено самим епископам читать книги язычников, еретические же сочинения читать было дозволено, между тем как ранее, наоборот, более подозрительными казались книги еретиков, а не язычников. Далее, первые соборы и епископы до 800 г. ограничивались только указанием книг, которые они не рекомендовали, не идя далее и предоставляя совести каждого читать их или нет, о чем свидетельствует уже падре Паоло, великий обличитель Тридентского собора[7].
После этого времени римские папы, захватив в свои руки сколько хотели политической власти, стали простирать свое владычество не только на человеческие суждения, как это было раньше, но и на человеческое зрение, сжигая и запрещая неугодные им книги. Однако первоначально они были умеренны в цензуре, и число запрещенных книг было невелико, пока Мартин V своей буллой не только запретил чтение еретических книг, но и первый стал подвергать за это отлучению от церкви; а так как Уиклиф[8] и Гус именно около того времени становились опасными для пап, то они первые и побудили папский двор к более строгой политике запрещений. По тому же пути шли Лев Х и его преемники до той поры, когда Тридентский собор и испанская инквизиция совместными усилиями создали или усовершенствовали каталоги и индексы запрещенных книг, роясь в мыслях многих добрых старых авторов и совершая тем самым над их могилами самое худшее поругание. При этом они не остановились на одних только еретических книгах, а стали осуждать в своих «запрещениях» или прямо помещать в новое чистилище индекса все, что им было не по вкусу.
В довершение же насилия, они издали предписание, чтобы ни одна книга, памфлет или газета — как будто св. Петр доверил им не только ключи от рая, но и от печати — не могли быть напечатаны без одобрения и разрешения двух или трех обжор — монахов. Например:
«Пусть канцлер Чини соблаговолит рассмотреть, заключает ли в себе настоящее сочинение что-либо препятствующее его напечатанию. Винцент Раббата, флорентийский викарий».
«Я рассмотрел настоящее сочинение и не нашел в нем ничего противного католической вере и добрым нравам. В удостоверение чего я… и т. д. Николо Чини, канцлер флорентийский».
«Принимая во внимание предыдущее отношение, настоящее сочинение Даванцати печатать разрешается. Винцент Раббата и проч.»
«Печатать разрешается. Июля 15. Брат Симон Момпеи д’Амелиа, канцлер св. инквизиции во Флоренции.»
Они были уверены, что если бы кому-нибудь и удалось только что вырваться из заключения в бездонной пропасти, то это четырехкратное заклятие опять низвергло бы его туда же. Боюсь, что в ближайшее время они возьмут на себя и разрешение того, что, говорят, имел в виду Клавдий, хотя и не привел свое намерение в исполнение[9]. А вот соблаговолите обратить внимание на другую форму цензуры, римского образца:
«Imprimatur[10], если это будет благоугодно досточтимому настоятелю святого дворца. Белькастро, наместник.
«Imprimatur. Брат Николо Родольфи, настоятель св. дворца».
Иногда на «piazza»[11] заглавного листа можно найти сразу пять imprimatur’ов, которые, наподобие диалога, обмениваются друг с другом комплиментами и раскланиваются бритыми головами в выражениях обоюдного уважения лишь затем, чтобы сказать автору, в смущении стоящему у своего труда, может ли он его печатать или должен уничтожить. Эти приятные литании, эти сладкие антифоны очаровали недавно наших прелатов и их капелланов, отозвавшихся на них приятным эхом, и заставили нас поглупеть до того, что мы с легким сердцем им подражали, выпуская властные «imprimatur», одни из Ламбетского дворца, другие — с западной стороны церкви св. Павла[12].
Причем обезьянничанье перед Римом достигло того, что приказ этот отдавался обязательно по-латыни, как будто ученое перо, писавшее его, могло писать только по-латыни; или, быть может, это происходило потому, что, по мнению отдававших приказ, ни один обыкновенный язык не мог достойно выразить чистую идею imprimatur’a; скорее же всего, как я надеюсь, потому, что в нашем английском языке — языке людей, издавна прославившихся как передовые борцы за свободу — не нашлось бы достаточно рабских выражений для столь диктаторских притязаний.
Таким образом, изобретатели цензуры и оригиналы цензурных разрешений налицо, и вы можете по прямой линии проследить их родословную. Как видите, установлением цензуры мы обязаны не какому-либо древнему государству, правительству или церкви, не какому-либо закону, изданному некогда нашими предками, и не новейшей практике какого-либо из реформированных государств или церквей, а самому антихристианскому из соборов[13] и самому тираническому из судилищ — судилищу инквизиции. До этого времени книги так же свободно вступали в мир, как и все, что рождалось; порождения духа появлялись не с большими затруднениями, чем порождения плоти, и ревнивая Юнона не следила завистливо, скрестив ноги, за появлением на свет духовных детей человека; если же при этом рождалось чудовище, то кто станет отрицать, что его по справедливости предавали огню или бросали в море? Но чтобы книга, находясь в худшем положении, чем грешная душа, должна была являться перед судилищем до своего рождения в мир и подвергаться во тьме, прежде своего появления на свет, приговору Радаманта и его сотоварищей, — об этом никогда не было слыхано ранее, пока чудище несправедливости, вызванное наступлением Реформации и смущенное ее успехами, не стало изыскивать новые преддверия ада и адские бездны, куда бы можно было вместе с осужденными душами заключать и наши книги.
Это и был тот лакомый кусок, который столь услужливо подхватили и которым столь дурно воспользовались наши инквизиторствующие епископы и их приспешники францисканцы. Что же касается вас самих, то всякий, знающий чистоту ваших действий и ваше уважение к истине, не усомнится в вашем нерасположении к этим, хорошо известным вам, авторам цензурного постановления и в отсутствии с вашей стороны всякого злого намерения при издании его.
Быть может, кто-нибудь скажет: что же из того, что изобретатели дурны, их изобретение, все же, может быть хорошо. Допустим; но если здесь речь идет не об изобретении чрезвычайной глубины, а о таком, которое ясно и понятно для каждого; если лучшие и мудрейшие государства во все времена и при всех обстоятельствах избегали пользоваться им, и если его впервые употребили в дело лишь самые лживые развратители и угнетатели людей, с единственной целью противодействовать и мешать реформации, то я полагаю, что нужна более хитрая алхимия, чем какую знал Луллий[14], дабы извлечь из подобного изобретения какую-либо пользу. Этим рассуждением я хочу только показать, что, судя по дереву, и плод на нем должен был вырасти действительно опасный и подозрительный. Я разберу его свойства последовательно одно за другим; теперь же, согласно намеченному плану, рассмотрю, что вообще следует думать о чтении всякого рода книг, и приносят ли они больше пользы или вреда.
Не буду долго останавливаться на примерах Моисея, Даниила и Павла, хорошо знавших науки египтян, халдеев и греков, что едва ли было бы возможно без чтения книг этих народов; апостол Павел не счел осквернением для Священного Писания включить в него изречения трех греческих поэтов, в том числе одного трагика[15]. И хотя между первыми церковными учителями этот вопрос вызывал иногда споры, но большинство из них признавали законность и пользу чтения книг; что с очевидностью обнаружилось, когда Юлиан Отступник, самый тонкий противник нашей веры, издал декрет, запрещавший христианам изучение языческих наук, — ибо, говорил он, они поражают нас нашим собственным оружием и побеждают при помощи наших наук и искусств.
Так как этой хитрой мерой христиане были поставлены в трудное положение и им грозила опасность впасть в полное невежество, то оба Аполлинария[16] взялись, так сказать, вычеканить все семь свободных наук из Библии, придавая последней различные формы речей, поэм и диалогов и даже помышляя о новой христианской грамматике. Однако, говорит историк Сократ, Промысл Божий позаботился об этом лучше, нежели Аполлинарий и его сын, уничтожив упомянутый варварский закон вместе с жизнью того, кто его издал. Лишение греческой науки казалось тогда столь великим ущербом, что, как полагали, это гонение гораздо более подрывало и тайно разрушало церковь, чем открытая жестокость Деция или Деоклетиана.