Мигель де Сервантес - Странствия Персилеса и Сихизмунды
Существует такое определение: человек — животное смеющееся, — ведь кроме человека никакое другое животное не смеется. А я от себя прибавлю, что человек есть животное плачущее, животное, которое обладает способностью плакать, но как тот, кто много смеется, доказывает этим, что он человек неумный, так же точно и частые слезы есть признак скудоумия. Мужу здравому приличествует плакать по трем причинам: во-первых, когда он испытывает потребность оплакать свой грех; во-вторых, когда он жаждет вымолить себе за него прощение, и в-третьих, когда его терзают муки ревности, во всех же остальных случаях жизни слезы не к лицу мужчине рассудительному. И вот если бы мы с вами присутствовали при том, как Периандр, лишаясь чувств, плакал не от сознания своей греховности и не слезами раскаяния, а от ревности, мы не осудили бы его и вытерли бы ему глаза, как это сделала Ауристела, которая, кстати сказать, в сущности, нарочно довела его до такого состояния.
Наконец Периандр пришел в себя и, услыхав шаги, обернулся и увидел Риклу и Констансу, пришедших проведать Ауристелу, а увидев их, обрадовался: ему не хотелось оставаться сейчас наедине с Ауристелой, ибо он не находил слов для ответа владычице своих мечтаний, и потому рассудил он за благо удалиться, хорошенько обдумать свой ответ и поразмыслить над советами, которые дала ему Ауристела.
Синфороса между тем томилась желанием узнать, какой приговор был ей вынесен на первом судебном заседании по делу о ее любви, и, уж верно, она раньше Риклы и Констансы вошла бы к Ауристеле, однако тому помешал приказ ее отца-короля — сей же час, нимало не медля, явиться пред его очи.
Послушная Синфороса направилась к нему и застала его одного, в совершенном уединении. Поликарп усадил ее рядом с собой и, немного помолчав, заговорил вполголоса, видимо опасаясь, что его могут услышать:
— Дочь моя! Хотя юные твои годы еще не ведают, что есть любовь, а мои преклонные годы ей уже не подвластны, со всем тем природа иной раз отклоняется от своего пути, и тогда молодые девушки сгорают и сохнут от любви, маститые же старцы от нее чахнут.
Услышав это, Синфороса вообразила, что отец, по всей вероятности, узнал о ее чувстве к Периандру, однако ж, чтобы дать ему высказаться, она не стала прерывать его и упорно хранила молчание, хотя, пока он ей изливался, сердце готово было выпрыгнуть у нее из груди.
Так вот что поведал ей отец:
— После того как не стало твоей, Синфороса, матери, я укрылся под сенью твоих забот, я постоянно прибегал к твоей помощи, руководствовался твоими советами и, сколько тебе известно, соблюдал строго и неукоснительно законы вдовства — соблюдал не только из боязни бросить тень на свое доброе имя, но и потому, что мне так велит исповедуемая мною католическая вера. Однако ж с той поры, когда к нам на остров прибыли гости, часы моего разума испортились, размеренный ход моей жизни нарушился, и в конце концов с вершины скромного моего величия я низринулся в глубочайшую бездну смутных желаний, и сейчас я чувствую, что если утаить их, то они меня изведут; если же высказать, то это погубит мою честь. Но только — молчание, дочка! Чтобы дальше это никуда не пошло, друг мой! Никуда дальше! Если же ты хочешь слушать дальше, то да будет тебе известно, что я без памяти влюбился в Ауристелу; жар пламенной ее красоты прожигает старые мои кости; от звезд ее очей загораются и мои уже тускнеющие очи; ее живость ободрила мою дряхлость. Я бы хотел, буде это окажется возможным, дать тебе и сестре твоей такую мачеху, душевные качества которой послужили бы мне оправданием в том, что я женился вторично. Если ты изъявишь свое согласие, то мне уже будет все равно, что обо мне скажут другие, даже если признают меня за сумасброда и свергнут с престола. Только бы мне воцариться в сердце Ауристелы, и тогда я не сравню свою участь с уделом самого могущественного на свете монарха. Так вот о чем я намереваюсь просить тебя, дочка: поговори о моем намерении с Ауристелой и добейся от нее столь важного для меня положительного ответа; мне же сдается, что она тебе его даст без особой внутренней борьбы, если только она при ее уме сообразит, что мой королевский сан служит возмещением и противовесом моей старости, что мое богатство стоит ее молодости. Приятно быть королевой; приятно повелевать; почести доставляют удовольствие; счастье можно найти и в неравном браке. В благодарность за положительный ответ, который мне принесет твое посольство, я постараюсь, в свою очередь, улучшить твой жребий. Ты девушка рассудительная, и ты поймешь, что лучше я ничего для тебя сделать не могу. Прими в соображение, что мужчине знатного рода требуется, во-первых, хорошая, жена, во-вторых, домашний уют, в-третьих, добрый конь, а в-четвертых, доброкачественное оружие. Что же касается женщины, то она особенно нуждается в домашнем уюте и в хорошем муже, ибо не жена поднимает до себя мужа, но муж жену. Женитьба на девушке захудалого рода не унижает ни короля, ни гранда, ибо, женясь, он возводит свою супругу в такое же точно достоинство. Кто бы ни была Ауристела, но, выйдя за меня, она становится королевою, брат же ее Периандр — моим шурином, и вот за него-то я и собираюсь тебя отдать; а как скоро я удостою его звания королевского шурина, то тебе будет оказываться двойная честь: не только как моей дочери, но и как его супруге.
— А почем ты знаешь, отец, — заговорила Синфороса, — может статься, Периандр женат? А если даже и не женат, то захочет ли он еще на мне жениться?
— В том, что он не женат, — отвечал король, — меня убеждают его скитанья по дальним странам: доброму семьянину это не пристало. А что он захочет на тебе жениться — в этой мысли меня утверждает и за это мне служит порукой его недюжинный ум: Периандр, уж верно, сообразит, что он приобретает, женясь на тебе. И вот еще что: если красота его сестры возводит ее на королевский престол, то нет ничего удивительного, что, плененный твоею красотой, он станет твоим супругом.
От сих последних слов короля и от его заманчивого посула в сердце Синфоросы зашевелилась надежда и заговорили желания, да и не хотелось ей идти наперекор желанию отца; того ради обещала она быть его свахой и заранее согласилась принять благодарность за еще не заключенную сделку. Она лишь сказала отцу, чтобы он хорошенько подумал, прежде чем отдавать ее за Периандра: хотя выказанные Периандром способности и свидетельствуют, мол, о его доблести, однако ж никогда не следует бросаться очертя голову — надобно выждать несколько дней и поближе с ним познакомиться. А между тем Синфороса за то, чтобы сию же минуту стать женой Периандра, готова была пожертвовать всеми благами мира, согласилась бы укоротить свою жизнь, но у девушек добропорядочных и знатных на сердце одно, а на языке другое.
Вот о чем говорили между собой Поликарп и его дочь, а тем временем в другом покое шла беседа и разговор между Рутилио и Клодьо.
Клодьо, как это явствует из всего, что было нами сказано о его жизни и нраве, в лукавстве своем был до чрезвычайности хитроумен и умел придать своему злословию привлекательное обличье; и то сказать: глупцы и простаки ни сплетничать, ни злословить не умеют. И хотя, как уже было однажды замечено, нехорошо — уметь хорошо говорить о людях дурно, однако ж злоязычного умника обыкновенно одобряют, ибо злословие остроумное, подобно соли, подбавляемой в кушанья, придает беседе остроту и вкус; во всяком случае, злоречивого остроумца хоть и осуждают и порицают за вредоносность, однако ж за остроумие всё ему спускают да еще и похваливают его. Так вот, наш сплетник, которого за злой язык выслали из его родной страны вместе с развратною и порочною Розамундой, ибо английский король пришел к заключению, что злоязычие Клодьо должно понести такую же точно кару, как и распутство Розамунды, — этот самый сплетник, оставшись один на один с итальянцем Рутилио, сказал:
— Знаешь, Рутилио: безрассуден, в высшей степени безрассуден тот, кто сначала откроет кому-нибудь свою тайну, а потом убедительно просит никому ничего не говорить, иначе он, дескать, погибнет. Я бы такому человеку сказал: «Послушай, ты, разгласитель своих же собственных умыслов и разоблачитель своих же собственных тайн! Если ты поверяешь другому свою тайну, хотя сам говоришь, что от этого можешь погибнуть, то с какой же стати тот, другой, который, разглашая чужую тайну, ничем решительно не рискует, — с какой стати он запрет ее и замкнет на ключ молчания? Если ты хочешь быть совершенно уверен в том, что никто про тебя ничего не знает, то никому ничего и не говори. Все это, Рутилио, я отлично понимаю, однако ж, со всем тем, вертится у меня кое-что на языке и требует, чтобы я непременно это высказал, чтобы я это обнародовал, пока оно не загниет у меня внутри или же не разорвет мне грудную клетку. Послушай, Рутилио: что нужно этому Арнальду? Для чего он, как тень, следует за Ауристелой, оставив королевство на попечение престарелого и, быть может, немощного отца, терпя здесь бедствие, там крушение, то вздыхая, то плача, то горько жалуясь на свой удел, который он сам же себе и избрал? А что ты скажешь о юной Ауристеле и ее юном брате, странствующих по свету, скрывающих свое происхождение, дабы все недоумевали, знатного они рода или же не знатного: ведь на чужбине человека никто не знает, и он смело может выбрать себе каких угодно родителей. При известном умении и хитроумии можно так себя поставить, что родоначальниками твоими люди признают солнце и луну. Стремление к лучшему — качество похвальное, я этого не отрицаю: стремись, но не во вред ближнему. Честь и хвала суть награды за добродетель непритворную и неподдельную, но не за лицемерную и показную. Так кто же он, этот борец, стрелец, бегун и попрыгун? Кто он, этот Ганимед[23], этот красавчик, которого одни продают, другие покупают? Кто он, Аргус этой плаксы Ауристелы, на которую он нам и взглянуть-то не дает? Ведь мы так и не знаем и так и не смогли дознаться, кто же эта чета — не чета всем прочим по части пригожества — и откуда и куда она путь держит? Но особенно меня занимает вот что: клянусь тебе, Рутилио, всеми небесами, коих будто бы одиннадцать[24], я никак не могу поверить, что они брат и сестра. А если даже это и так, все же для меня остается загадкой: чего ради эти братец и сестрица вкупе и влюбе скитаются по морям, по разным странам, по пустыням, по полям, по заезжим дворам и гостиницам? Все их расходы покрываются слитками золота, которые извлекают из своих котомок, кошелей и сумок дикарки Рикла и Констанса. Бриллиантовый крест и жемчужные серьги, которые принадлежат Ауристеле, стоят очень дорого, однако же она и не помышляет о том, чтобы продать их или обменять, да ведь и то сказать: не вечно же будут принимать эту чету у себя короли, не вечно будут ей благодетельствовать наследные принцы. Ну, а что ты скажешь, Рутилио, о самомнении Трансилы и об астрологических познаниях ее папаши? Она воображает, что смелей ее нет никого на свете, а он мнит себя лучшим в мире юди-циарным астрологом. Я уверен, что супруг Трансилы Ладислав за то, чтобы оказаться сейчас у себя на родине, у себя дома, и отдохнуть, согласился бы соблюсти любой обычай, подчинился любому установлению, принятому в его родной стране, лишь бы не жить из милости в стране чужой. А этот наш испанец-варвар? Он до того спесив, что, глядя на него, можно подумать, будто вся человеческая доблесть воплощена в нем одном. Дайте только ему вернуться на родину: бьюсь об заклад, что он сей же час начнет собирать вокруг себя народ, показывать всем свою жену и детей, облаченных в звериные шкуры, рисовать на холсте остров варваров и показывать палочкой то место, где он провел пятнадцать лет, показывать под земную тюрьму, рассказывать о бесплодных и нелепых мечтаниях варваров и о пожаре, внезапно охватившем остров, — ни дать, ни взять те, что бегут из турецкого плена: они снимают с ног кандалы, перекидывают их через плечо и в таком виде ходят по христианским странам, жалобными голосами повествуют о своих мытарствах и униженно просят милостыню. И тем они и живут, ибо хотя их рассказы могут показаться и неправдоподобными, но ведь мало ли чего с человеком не случается, особливо с изгнанником: каких бы ужасов он о себе ни нарассказал — кому-кому, а ему всегда поверят.