Даниэл Дефо - Дневник Чумного Года
Это было душераздирающее зрелище, и произвело оно на меня не меньшее впечатление, чем на его участников; другая же сцена была жуткой и устрашающей: в телеге было шестнадцать-семнадцать трупов; одни — закутанные в полотняные простыни, другие — в лохмотья, некоторые были почти что голые или так небрежно укутаны, что покровы слетели, когда их бросали с телеги, и теперь они лежали в яме совершенно нагими; но дело было не столько в них как таковых или в непристойности их вида, а в том, что столько мертвецов свалено вместе в братскую могилу, если можно так выразиться, где без разбору богачи и бедняки лежали рядом; другого способа хоронить не было — да и не могло быть, так как невозможно было заготовить гробы для стольких людей, сраженных внезапной напастью.
О погребальщиках рассказывали с возмущением, что если тело отдавали им пристойно запеленутое, как тогда выражались, то есть укутанное в саван с головы до пят, как это нередко бывало, причем на саван шло хорошее полотно, так повторяю: утверждалось, будто погребальщики настолько озверели, что стаскивали саван в телеге и спускали тело в могилу голым. Но так как я не могу представить себе, чтобы христиане были способны на такой грех, и так как в то время было много самых чудовищных слухов, я могу только пересказывать их, не ручаясь за достоверность.
Бесчисленные рассказы ходили также о жестокости сиделок, ухаживающих за больными, о том, как они приближали фатальный исход для тех, за кем брались ухаживать. Но я еще расскажу об этом в свое время.
Меня действительно потрясло это зрелище; оно буквально подкосило меня; я ушел с сокрушенным сердцем и с таким отчаянием в мыслях, что его невозможно и описать.[147] Как раз когда я вышел с церковного двора и свернул на улицу, ведущую к моему дому, я увидел еще одну телегу с факелами и человека с колокольчиком, идущего перед ней; она заворачивала с Хэрроу-Элли в Мясной ряд[148] и была, полагаю, тоже битком набита трупами; направлялась она прямо к церкви. Я чуть помедлил, но у меня не хватило духу возвратиться обратно и присутствовать при еще одной тягостной сцене, так что я пошел прямо домой, где с благодарностью предался размышлениям о том, какого риска я избежал, поскольку я надеялся, что не заразился, как оно и оказалось в действительности.
И тут я вновь вспомнил о горе того бедняги и не мог сдержать слез, размышляя о нем и сокрушаясь, быть может, не менее, чем он сам; и так угнетали меня мысли о нем, что, не сдерживаясь долее, я снова пошел на улицу, в таверну «Сорока», решившись разузнать о нем.
Был уже час ночи, однако несчастный джентльмен все еще находился в таверне. Хозяева ее — люди вполне благожелательные, приветливые и воспитанные — и в эти тяжелые времена не закрывали своего заведения, продолжая торговлю, хотя и не так бойко, как раньше; но у них повадилась собираться одна омерзительная компания; эти люди, невзирая на весь ужас того времени, сходились в таверне ежевечерне, вели себя все с той же буйной и шумной невоздержанностью, к которой привыкли в прежние дни, и держались столь вызывающе, что даже сами хозяева заведения стали стыдиться, а потом и побаиваться их.
Они обычно располагались в комнате, выходящей на улицу, засиживались допоздна, пока телега с трупами, направлявшаяся к Хаундсдич, не показывалась в конце улицы; когда она приближалась к таверне и можно было расслышать звон колокольчика, они распахивали окна и выглядывали наружу; если же, как это часто случалось, на улице или под окнами, когда проезжала телега, слышались причитания, они обычно отпускали непристойные шуточки и насмехались над людьми, особенно если те молили Господа сжалиться над ними, как это многие делали в те времена, проходя по улицам.
Когда туда принесли беднягу, о чем я уже говорил, эти джентльмены, потревоженные шумом, поначалу с возмущением набросились на хозяина за то, что тот разрешил притащить подобного типа, как они выразились, к ним сюда прямо из могилы. Но когда им объяснили, что человек этот живет по соседству, что он совершенно здоров и лишь сражен бедствиями, обрушившимися на его семейство и тому подобное, их раздражение вылилось в насмешках над беднягой за его печаль по жене и детям и в поддразнивании, почему у него не хватило смелости тоже броситься в яму и отправиться на небо всей компанией, как они выразились, добавляя при этом всяческие ругательства и даже богохульства.
За этим-то мерзким занятием я и застал их, вернувшись в таверну; и, насколько я мог понять, хотя бедняга сидел молча, тихий, безучастный и погруженный, несмотря на их нападки, в свое горе, он все же был удручен и обижен такими речами. Так что я слегка одернул насмешников, будучи хорошо знаком с их повадками и даже зная двух из них лично.
Те тут же набросились на меня с ругательствами и проклятиями; спросили, почему я не лежу спокойно в могиле, когда столько порядочных людей почиет на кладбище; или почему не сижу я дома и не молю Небо, чтоб за мной не приехала погребальная телега, и тому подобное.
Я был весьма изумлен наглостью этих людей, хоть отнюдь не напуган их обращением. Однако я сдержался. Я сказал, что хотя и плюю на их попытки (как и на попытки любого другого) упрекнуть меня в бесчестии, однако признаю, что многие более достойные, чем я, люди были унесены в могилу по суровому суду Господа нашего. А отвечая конкретно на их вопрос, полагаю, что я был милостиво спасен Господом, чье имя они поносят и поминают всуе, среди множества причин, одному Богу ведомых, еще и для того, в частности, чтобы мог я одернуть их за дерзость и наглость их поведения в такое ужасное время, особенно же за насмешки и издевательства над честным джентльменом, их соседом (некоторые из них знали его лично), сраженным горем, как им прекрасно известно, из-за утрат, постигших, по воле Божией, его семью.
Не могу сейчас точно припомнить, какими именно безбожными, возмутительными насмешками встретили мои слова эти люди, подогретые, похоже, и тем, что я отнюдь не испугался и свободно выражал свое мнение. Да если бы и припомнил, не стал бы обременять ими свой рассказ: это были ужасные проклятия, божба и ругательства, которые в те времена даже самые дурные люди из низов не решились бы произнести; ведь, если не считать таких негодяев, как эти, даже самые жалкие отщепенцы в те времена имели страх Божий, чувствуя над собой могущественную длань, способную в любую минуту их уничтожить.
Но что было хуже всего — в своих дьявольских высказываниях смели они богохульствовать и вести безбожные речи, высмеивая мое утверждение, что чума есть карающая длань Господня, вышучивая и грубо поднимая на смех мои слова о возмездии, будто не Божественное Провидение навлекло на нас столь разрушительный удар; и называя поведение людей, молившихся при появлении погребальных телег, нелепым, экзальтированным и наглым.
Я что-то ответил им — то, что мне показалось уместным, — но, видя свое бессилие положить конец их мерзким речам (они даже удвоили насмешки), я, преисполнившись гнева и ужаса, ушел прочь, сказав, что длань Правосудия, простертая над городом, обрушит свою справедливую кару на них и их близких.
Они приняли мои упреки с полнейшим презрением, подвергли меня величайшему глумлению, на какое были способны, обрушили самые наглые и оскорбительные издевки за то, что, как они выразились, я читал им проповеди; все это скорее удручило, чем рассердило меня; и я ушел, мысленно благословляя Бога за то, что я не смалодушествовал перед ними, пусть даже они и всячески оскорбили меня в отместку.
Они еще три-четыре дня продолжали вести себя в том же духе, насмехаясь и издеваясь надо всем набожным и глубокомысленным, а особенно над любыми попытками объяснить бедствие Божественным Правосудием; мне говорили, что они по-прежнему измывались над добрыми людьми, которые, несмотря на угрозу заразы, ходили в церковь, постились и молили Бога не обрушивать на них свой праведный гнев.
Как я сказал, они продолжали вести себя в том же духе еще три-четыре дня — полагаю, это длилось не долее, — а потом один из них, как раз тот, который спросил беднягу, почему он сам не в могиле, был сражен чумой, посланной Небом, и окончил жизнь самым жалким образом; короче, каждый из них был брошен в ту огромную яму, о которой я говорил, еще до того, как она заполнилась, то есть менее чем за две следующие недели.
Люди эти были повинны во многих сумасбродствах, при одной мысли о возможности которых в такое время человеческая природа должна бы содрогнуться, и особенно в насмешках и издевательствах надо всем, что им встречалось богобоязненного, и пуще всего над благочестивым хождением в церковь и молитвенные дома, чтобы просить у Неба защиты в это время печали; а так как из таверны, где они собирались, был виден церковный портал, у них всегда находился повод для безбожного и кощунственного зубоскальства.
Однако незадолго до случая, о котором я рассказал, таких поводов становилось все меньше, потому что зараза до такой степени разбушевалась в этой части города, что люди стали бояться посещать церковь; во всяком случае, количество прихожан сильно уменьшилось. Да и многие священники либо умерли, либо уехали из города; ведь теперь и вправду нужна была недюжинная смелость и твердая вера, чтобы в такое время не только оставаться в городе, но и отваживаться приходить в церковь и исполнять обязанности священнослужителя перед паствой, часть которой — священник имел все основания предполагать — уже подхватила заразу; да еще делать это ежедневно или, как в некоторых церквах, дважды в день.