Русские сказки в ранних записях и публикациях (XVI—XVIII века) - Коллектив авторов
Склонность Димитрия Герасимова к гиперболизму, граничащему со сказочной фантастикой, со всей очевидностью обнаруживается в его повествовании об изобилии пчел и меда на московской земле, записанном тем же Павлом Иовием.
Отметив, что «самая верная жатва» в Московии получается от воска и меда, так как пчелы здесь весьма плодовиты, рассказчик продолжает: «Часто находят огромное количество сотов, скрытых в деревах, и старый мед, покинутый пчелами, так как редкие обитатели отнюдь не исследуют каждого дерева в обширных рощах; таким образом, в удивительной толщины древесных пнях находят они иногда превеликие озера меду».[30]
Затем и следует та, уже упомянутая нами сказка-небылица о поселянине, ненароком угодившем в одно из таких «медовых озер» и извлеченном оттуда медведицей.
Таков в самых общих контурах портрет человека, из уст которого в 1525 году, т. е. за полтораста лет до Самуила Коллинза, записана первая, как мы полагаем, русская сказка-небылица.
Другим лицом, с которым принято связывать (и, как мы показали, не совсем точно) датировку первой записи русских сказок, был Самуил Коллинз.
Англичанин Самуил Коллинз (1619—1670) прибыл в Россию в 1659/60 году и девять лет прослужил в должности придворного врача царя Алексея Михайловича. В 1671 году в Англии вышла его книга «Нынешнее состояние России, изложенное в письме к другу, живущему в Лондоне». На русский язык она впервые была переведена в 1841 году, но с французского издания;[31] все сочинение с английского было переведено несколькими годами позднее Петром Киреевским.[32]
Будучи образованным, любознательным и наблюдательным человеком, Коллинз в своем труде сумел дать достаточно широкую и во многом достоверную картину русской жизни той эпохи, подробно коснувшись и ее бытовой стороны. Его живо интересовали русские обряды и обычаи, народные верования и пр. Не прошел он и мимо фольклора, который попал на страницы его мемуаров в виде записей исторических преданий (легенд, анекдотов) и сказок, почерпнутых, очевидно, непосредственно из народной молвы. Как правило, сюжеты фольклорных произведений собрания Коллинза носят международный характер. Однако русский национальный колорит в них очень силен. Выражается он не только в специфической номенклатуре действующих лиц и главного среди них — царя Ивана Грозного, но и в их поступках, в окружающей историко-бытовой обстановке. Все эти произведения объединяются и скрепляются в труде Коллинза в сущности одной идеей, которая с предельной четкостью выражается в следующих предпосланных им словах автора: «Иван Васильевич был любим народом, потому что с ним обращался хорошо, но жестоко поступал со своими боярами».
Значение записей Коллинза прежде всего состоит в том, что они первыми засвидетельствовали «царистские иллюзии» в русском традиционном фольклоре — поэтическом творчестве преимущественно крестьянских масс. Образ Ивана Грозного, царя с крутым нравом, но мудрого и справедливого, заступника народа и противника боярской феодальной оппозиции в дальнейшем (вплоть до начала XX века) неоднократно фиксировался собирателями народных сказок, легенд, преданий, анекдотов и песен.
Таким образом, памятники XVI—XVII веков не только значительно расширили наше представление о русской сказке, ее бытовании и образах, но и — что весьма важно — донесли до нас несколько ее образцов в примерном изложении наблюдательных иностранцев — Павла Иовия Новокомского и Самуила Коллинза.
2
Не будет преувеличением сказать, что народная сказка в устном бытовании жила во всех без исключения социальных слоях русского общества XVIII века.[33]
Подобно царям Ивану Грозному, Василию Шуйскому, Михаилу и Алексею Романовым, большими любительницами сказки были императрицы Анна Иоановна и Елизавета Петровна.
С. Н. Шубинский пишет, что шуты Анны Иоановны «исполняли роль простых скоморохов, потешая свою повелительницу забавными выходками, паясничеством, сказками и прибаутками». Среди них был и камергер князь Н. Ф. Волынский, который в свою очередь тратил беспорядочно доходы от своего имения «на собак, сказочников и всяких приживальщиков».[34]
Елизавета Петровна, чтобы развлечься, слушала сказки специально приставленной для этого женщины.[35]
Сказкой увлекался фельдмаршал С. Ф. Апраксин. «На походе,— свидетельствует А. Т. Болотов, — Апраксин помещался в огромных калмыцких кибитках, убранных кошмами и коврами. Адъютанты и ординарцы, вызываемые к нему ночью, заставали своего фельдмаршала утопающим в пуховиках, а в головах за столиком сидел солдат-гренадер и рассказывал ему во все горло сказки для успокоения душевного на сон грядущий».[36]
О сказочниках, «какие и на моей уже памяти бывали в старинных господских домах», говорит А. Ф. Малиновский в письме к Румянцеву от 15 марта 1815 года.[37]
В детстве сказку слушали Д. И. Фонвизин и С. Т. Аксаков. «Не утаю и того, — писал автор «Недоросля», — что приезжавший из Дмитриевской нашей деревни мужик Федор Скуратов сказывал нам сказки и так настращал меня мертвецами и темнотой, что я до сих пор неохотно один остаюсь в потемках».[38]
С большой душевной теплотой и любовью отзывался С. Т. Аксаков о ключнице Пелагее как замечательной сказочнице и вообще мастерице на все руки. По его словам, сказок она «знала несчетное множество», в том числе про «Аленький цветочек», «Царь-девицу», «Иванушку-дурачка», «Жар-птицу», «Змея-Горыныча», и рассказывала их «истово».
«От этой-то Пелагеи, — вспоминал писатель, — наслышался я сказок в долгие зимние вечера. Образ здоровой, свежей и дородной сказочницы с веретеном в руках за гребнем неизгладимо врезался в мое воображение...».[39]
«Наслышался» в детстве сказок — сначала от своей няни, а затем от няни своей же невестки — Н. И. Толубеев (конец 80 — начало 90-х годов XVIII века, Орловская губ.), сын, как он говорит о себе в автобиографических «Записках»,[40] «бедного, но высокой честности дворянина». Отмечая, что сказки сказывались в ночное время, автор пишет об особой манере их исполнения, а также о воздействии их на психику ребенка. Несмотря на то что одна из нянь «уже была седая, беззубая старуха», она, по его словам, «рассказывая, где приходилось изобразить пение или пляску героя или героини сказки, пела и плясала по временам, когда то или другое приходилось в сказках. Хотя, — продолжает автор, — мы старуху сию упрашивали рассказывать такие сказки более для того, что нас забавляла ее пляска..., но при таком намерении непременно вселялось в память нашу то, что рассказывала она злодейского и страшного, и до того вкоренялось, что я, уж знавши небылицу всего ею рассказываемого, не мог принудить себя пробыть несколько один в темноте, не чувствуя сильного страха».[41]
К 70-м годам