Платон - Государство
— Да.
— Разве они не похожи на лица хоть и молодые, но некрасивые, так как видно, что в них нет ни кровинки?
— Очень похожи.
— Ну так обрати внимание вот на что: тот, кто творит призраки, — подражатель, — как мы утверждаем, нисколько не разбирается в подлинном бытии, но знает одну только кажимость. Разве не так?
— Да, так.
— Пусть сказанное не остается у нас сказанным лишь наполовину: давай рассмотрим это с достаточной полнотой.
— Я тебя слушаю.
— Мы говорим, что живописец может нарисовать поводья и уздечку...
— Да.
— А изготовят их шорник и кузнец.
— Конечно.
— Разве живописец знает, какими должны быть поводья и уздечка? Это знают даже не те, кто их изготовил, то есть кузнец и шорник, а лишь тот, кто умеет ими пользоваться, то есть наездник.
— Совершенно верно.
— Не так ли бывает, скажем мы, и со всеми вещами?
— А именно?
— Применительно к каждой вещи умение может быть трояким: умение ею пользоваться, умение ее изготовить и умение ее изобразить.
— Да
— А качество, красота и правильность любой утвари, живого существа или действия соотносятся не с чем иным, как с тем применением, ради которого что-либо сделано или возникло от природы.
— Это так.
— Значит, пользующийся какой-либо вещью, безусловно, будет обладать наибольшим опытом и может указать тому, кто делает эту вещь, на достоинства и недостатки его работы, испытанные в деле. Например, флейтист сообщает мастеру флейт, какие именно флейты удобнее для игры на них, указывает, какие флейты надо делать, и тот следует его совету.
— Конечно.
— Кто сведущ, тот отмечает достоинства и недостатки флейт, а кто ему верит, тот так и будет их делать.
— Да.
— Значит, относительно достоинств и недостатков одного и того же предмета создатель его приобретет правильную уверенность, общаясь с человеком сведущим и волей-неволей выслушивая его указания; но знанием будет обладать лишь тот, кто этим предметом пользуется.
— Несомненно.
— А подражатель? На опыте ли приобретет он знание о предметах, которые он рисует: хороши ли они и правильны ли, или у него составится верное мнение о них благодаря необходимости общаться с человеком сведущим и выполнять его указания насчет того, как надо рисовать?
— У подражателя не будет ни того ни другого.
— Стало быть, относительно достоинств и недостатков тех предметов, которые он изображает, у подражателя не будет ни знания, ни правильного мнения.
— По-видимому, нет.
— Прелестным же и искусным творцом будет такой подражатель!
— Ну, не слишком-то это прелестно!
— Но он все-таки будет изображать предметы, хотя ни об одном из них не будет знать, в каком отношении он хорош или плох. Поэтому, естественно, он изображает прекрасным то, что кажется таким невежественному большинству.
— Что же иное ему и изображать?
— На этот счет мы с тобой пришли, очевидно, к полному согласию: о том предмете, который он изображает, подражатель не знает ничего стоящего; его творчество — просто забава, а не серьезное занятие. А кто причастен к трагической поэзии — будь то ямбические или эпические стихи, — все они подражатели по преимуществу.
— Несомненно.
— Но, ради Зевса, такое подражание не относится ли к чему-то, стоящему на третьем месте после подлинного? [314]Или ты мыслишь это иначе?
— Нет, именно так.
— А воздействие, которым обладает подражание, направлено на какую из сторон человека?
— О каком воздействии ты говоришь?
— Вот о каком: одна и та же величина вблизи или издалека кажется неодинаковой — из-за нашего зрения.
— Да, неодинаковой.
— То же самое и с изломанностью и прямизной предметов, смотря по тому, разглядывать ли их в воде или нет, и с их вогнутостью и выпуклостью, обусловленной обманом зрения из-за их окраски: ясно, что вся эта сбивчивость присуща нашей душе, и на такое состояние нашей природы как раз и опирается живопись со всеми ее чарами[315], да и фокусы и множество разных подобных уловок.
— Правда.
[Поэзия не поддается критериям истинности — измерению, счету и взвешиванию]
— Зато измерение, счет и взвешивание оказались здесь самыми услужливыми помощниками, так что в нас берет верх не то, что кажется большим, меньшим, многочисленным или тяжелым, а то, что в нас считает, измеряет и взвешивает.
— Конечно.
— А ведь все это — дело разумного начала нашей души.
— Да, это его дело.
— Посредством частых измерений это начало обнаружило, что некоторые предметы больше, другие меньше, третьи равны друг другу — в полную противоположность тому, какими они в то же самое время кажутся нам на вид.
— Да.
— А мы утверждали, что одно и то же начало не может одновременно иметь противоположные суждения об одном и том же предмете.
— И правильно утверждали.
— Следовательно, то начало нашей души, которое судит вопреки [подлинным] размерам [предметов], не тождественно с тем ее началом, которое судит согласно этим размерам.
— Да, не тождественно.
— Между тем то, что в нас доверяет измерению и рассуждению, было бы наилучшим началом души.
— Конечно.
— А то, что всему этому противится, было бы одним из наших скверных начал.
— Это неизбежно.
— Как раз к этому выводу я и клонил, утверждая, что живопись — и вообще подражательное искусство — творит произведения, далекие от действительности, и имеет дело с началом нашей души, далеким от разумности; поэтому такое искусство и не может быть сподвижником и другом всего того, что здраво и истинно.
— Это поистине так.
— Стало быть, подражательное искусство, будучи и само по себе низменным, от совокупления с низменным и порождает низменное.
— Естественно.
— Касается ли это только подражания зрительного или также и воспринимаемого на слух — того, которое мы называем поэзией?
— Видимо, и этого тоже.
— Не будем доверять видимости только на основании живописи, но разберемся в том духовном начале человека, с которым имеет дело подражательное искусство поэзии, и посмотрим, легкомысленное ли это начало или серьезное.
— Да, в этом надо разобраться.
[Подражательная поэзия нарушает душевную гармонию]
— Мы вот как поставим вопрос: подражательная поэзия изображает людей действующими вынужденно либо добровольно, причем на основании своей деятельности люди считают, что поступили либо хорошо, либо плохо, и во всех этих обстоятельствах они либо скорбят, либо радуются. Или она изображает еще что-нибудь, кроме этого?
— Нет, больше ничего.
— А разве во всех этих обстоятельствах человек остается невозмутимым Или как в отношении зрительно воспринимаемых предметов, когда у него получалась распря с самим собой и об одном и том же одновременно возникали противоположные мнения, так и в действиях у человека бывает такая же распря и внутренняя борьба? Впрочем, припоминаю, что теперь у нас вовсе нет надобности это доказывать: в предшествовавших рассуждениях все это было нами достаточно доказано, а именно что душа наша кишит тысячами таких одновременно возникающих противоречий.
— Это верно.
— Да, верно, но, по-моему, необходимо теперь разобрать то, что мы тогда пропустили.
— А что именно?
— Мы где-то там говорили, что настоящий человек легче, чем остальные, переносит какое-нибудь постигшее его несчастье — потерю сына или утрату чего-либо, чем он особенно дорожит.
— Конечно.
— А теперь мы рассмотрим вот что: разве такой человек вовсе не будет горевать (ведь это немыслимо!) или же он будет как-то умереннее в своей скорби?
— Вернее последнее.
— Скажи мне о нем еще вот что: бороться со своей скорбью и сопротивляться ей он будет, по-твоему, больше тогда, когда он на виду у людей, подобных ему, или когда он окажется в одиночестве, наедине с самим собой?
— На виду он будет гораздо сдержаннее.
— В одиночестве, думаю я, он не вытерпит, чтобы не разрыдаться, а если бы кто это слышал, он устыдился бы. Да и много другого он сделает, чего не хотел бы видеть в других.
— Так и бывает.
— И не правда ли, то, что побуждает его противиться горю, это — разум и обычай, а то, что влечет к скорби, это — само страдание?
— Правда.
— Раз по одному и тому же поводу у человека одновременно возникают противоположные стремления, необходимо сказать, что в человеке есть два каких-то различных начала.
— Конечно.
— Одно из них послушно следует руководству обычая.
— Каким образом?
— Обычай, между прочим, говорит, что в несчастьях самое лучшее — по возможности сохранять спокойствие и не возмущаться: ведь еще не ясна хорошая и плохая их сторона, и, сколько ни горюй, это тебя ничуть не продвинет вперед, да и ничто из человеческих дел не заслуживает особых страданий, а скорбь будет очень мешать тому, что важнее всего при подобных обстоятельствах.