Тит Кар - О природе вещей
Стихи 670 слл. — Душа воспринимается Лукрецием лишь как индивидуальная душа, поэтому первым признаком ее он выдвигает тождество личности, выражающееся в непрерывности памяти. Платона, который душу мыслил родовым началом в человеке, прерывность индивидуальной памяти не смущала, он обращал внимание на присутствие в душе «памяти» о вечных идеях; к тому же для особенно совершенных душ он оставлял возможность памяти о духовном опыте прожитых жизней («Государство», 619 В — Е).
88Стих 751. …гирканские псы… — Гирканским называлось в древности Каспийское море, Гирканией — страна у южного его побережья. Гирканские псы считались помесью собак с тиграми, им отдавали на съедение тела покойников — см. ниже, стих 888.
89Стихи 777 слл. — Картина, которая Лукрецию кажется смешной, а потому абсурдной, у Платона рисуется тоже иронически, но без недоверия: охота душ за телами смешна, поскольку ничтожно мелки заботы о временном перед лицом вечности («Государство», 620 А -Е).
90Стих 830. Значит, нам смерть — ничто… — Это эпикурейское положение двусмысленно: смерть — ничто для нас, поскольку мы не придаем ей значения, и смерть — ничто, поскольку в смерти нас ожидает не страдание и не блаженство, а ничто, полное уничтожение нас самих и всего того, что мы сознавали вне себя. Для Эпикура оба смысла говорят об одном: смерть не может беспокоить нас, ибо никакого беспокойства по смерти не будет. Для Лукреция мысль о предстоящем уничтожении личности сама по себе не исключает беспокойства перед смертью, а, напротив, побуждает его к всестороннему обсуждению проблемы смертности души и ценности человеческой жизни ввиду ее временности (Эпикур, «Письмо к Менекею», 124-127, «Главные мысли», II).
91Стих 833. …при нападении… пунов… — Лукреций имеет в виду вторую Пуническую войну (в конце III в. до н. э.), когда карфагенские войска во главе с Ганнибалом вторглись в Италию и угрожали гибелью Риму.
92Стих 842. …даже коль море с землей и с морями смешается небо. — Выражение, ставшее пословицей (ср.: Вергилий, «Энеида», XII, 204; Ювенал, II, 25).
93Стихи 847-865. — Атомисты с большим основанием, чем какая-либо другая философская школа, могли говорить о вероятности повторения индивидуального природного создания в абсолютно тождественном виде (учение о «палингенезе» с теми или иными вариациями встречается у орфиков, пифагорейцев, стоиков). Однако Лукреций, представляя себе такого своего двойника, отказывается отождествить его со своей индивидуальной личностью. Следовательно, еще безотчетно, но твердо он строит человеческую душу не из телесных атомов, а из опыта прожитой жизни, его «я» — не комплекс приятных или неприятных ощущений, как у Эпикура, а неповторимый духовный мир, вот почему простая эпикуровская истина «смерть — ничто» не исчерпывает для него проблемы страха смерти.
94Стих 868. …совсем бы на свет не родиться… — Лукреций вспоминает здесь, очевидно, знаменитую «Силенову мудрость»:
Лучшая доля для смертных — на свет никогда не родитьсяИ никогда не видать яркого солнца лучей.Если ж родился, войти поскорее в ворота АидаИ глубоко под землей в темной могиле лежать.
Так передает ее греческий поэт Феогнид (перевод В. Вересаева). Эпикур решительно отверг эту мудрость («Письмо к Менекею», 126-127), а Лукреций опять ее повторяет, правда в двусмысленном контексте, как бы еще раз взвешивая каждое ее слово: пусть не лучше, но все равно — быть или не быть — для того, кто еще есть никто и ничто.
95Стихи 870 слл. — Собственно, только отсюда начинается почти в платоновской манере созданный диалог о смерти, предметом которого становится не понятие смертности, но реальное человеческое ощущение своего неминуемого уничижения. Кто с кем разговаривает в этом диалоге, не всегда просто определить. Оппонент то предстоит автору в виде недоверчивого слушателя, то оказывается внутри него самого. Защиту эпикурейского тезиса берет на себя то автор, то сама Природа. В диалоге одно за другим обсуждаются следующие сомнения, не позволяющие человеку легко согласиться с утверждением Эпикура «смерть — ничто».
Первое: страшно, что будет со мной, когда я не смогу уже никак себя защитить.
— Ты беспокоишься о судьбе своего трупа — как бы его не растерзали дикие звери! Но ведь ты не хотел бы остаться без обычного погребения, а чем кремация лучше?
Второе: смерть прерывает нити жизни и любви, которые составляют существо человека, смерть лишает их смысла, и самая мысль о смерти лишает человека мужества жить.
— Разве вольность и покой — не замена счастью любви, ее беспокойствам и ее оковам?
Третье: смерть прерывает все наслаждения — зачем тогда стремиться к ним и не должно ли беспокоиться о том времени, когда наслаждения оборвутся?
— Разве сон — не одно из глубочайших наслаждений? Считай, что в смерти тебя ждет наслаждение сна, который уже никем и никогда не будет прерван.
Четвертое: страшна не сама смерть, а безвременно оборвавшаяся жизнь, смерть, так сказать, до срока.
— Срок в этой жизни не имеет значенья: в жизни все вечно одно и то же, ничего нового не будет, а разве хотел бы ты пережить современников и оказаться где-то среди чужого поколения, потерявши не только всех своих близких, но самый счет своим годам?
Пятое: но даже в старости жизнь все равно дорога нам самым ощущением жизни.
— Что же, исчерпав все возрасты жизни, следует уйти с сознанием того, что ты взял свое и должен дать место и материю другим существам, еще не прошедшим путей жизни и не познавшим ее наслаждений.
Шестое: так хочется продлить свою жизнь, чтобы заглянуть в будущее: что станется со всем этим миром, в котором мы живем.
— Желать продлить свою жизнь в будущее — это все равно что желать продлить ее в прошлое. Ты же не страдаешь от того, что не родился раньше, что же жалеть о том, что будущее пройдет без тебя. Как до рождения не знал ты беспокойства, так не будет для тебя беспокойства и в будущем. А ежели ты будешь безмятежен в настоящем, то переход в будущее останется для тебя незаметным.
Седьмое: жизнь хороша, я знаю, а смерть тревожит неизвестностью.
— Это жизнь-то хороша! Разве не видишь ты в ней на каждом шагу такие муки, каких не измыслили даже грешникам в Аиде?
Восьмое: но в смерти я теряю не только жизнь, я теряю самого себя, а я-то для себя безусловно хорош и дороже всех на свете.
— Но согласись, что были люди и не хуже тебя, но все умерли. Хочешь ли ты для себя исключения?
Девятое: я знаю, что я умру, я не против смерти, но все равно хочется прожить как можно дольше.
— Это правда, и я тоже чувствую привязанность к жизни, но ведь смерть — это не один час каких-то мучений, не то, что мы сумеем пережить, но вечность. Сколько бы мы ни продлевали жизнь, вечность нашей смерти не сократится ни на волос, зато в этой смерти, может быть, это тебя утешит — все когда-либо жившие до или после нас будут нашими сверстниками и современниками.
Другого итога в этой книге нет. Проблему страха смерти Лукреций перевел в проблему привязанности к жизни, чего не было у Эпикура. Перед лицом смерти Лукреций поставил вопрос о смысле жизни, и решение его было мучительно: жизнь — не наша собственность, мы арендаторы жизни, а не ее владельцы, единственный долг человека перед жизнью — без сопротивления духа возвратить арендованное по первому требованию владельца, у владельца перед арендаторами обязанностей никаких нет. Эпикур учил: не думай о смерти. Лукреций не может не думать сам и не предлагает этого читателю. Весь пафос его поэмы в том, что человек должен знать, думать и более полно и осознанно чувствовать мир. Если бы поэт призвал на помощь Гражданскую Доблесть, она подсказала бы ему другое, более оптимистическое решение его проблем, нежели то, какое он вложил в уста своей персонифицированной Природы. Но Лукреций бежал от ужасов государственной жизни своего времени и искал для себя другой общины, где мудрость, величие духа и отрадный покой были бы принципом и реальностью жизни. Его внимание привлекают великие имена прошлого: Гомер, Эмпедокл, Демокрит, Эпикур, Энний, Сципион. Вслед за диалогом о смерти идет вдохновенное вступление к четвертой книге, где поэт причисляет себя к этой общине первооткрывателей, учителей и благодетелей человечества. В диалоге Лукреция нет наставления: живи и работай, старайся сделать все, что можешь, на что отпущены тебе природой силы, склонности и дарования, но поэт Лукреций не раз договаривает то, чего не решается или забывает сказать философ, последователь Эпикура, и настоящий итог его рассуждений о жизни и смерти не в последних стихах третьей книги, а в первых картинах четвертой: бездорожное поле, цветы, ручьи и поэт, припадающий к чистым источникам, собирающий неведомые цветы, чтобы сделать их достоянием каждого человека, чтобы каждый человек мог почувствовать себя таким же свободным, сильным и счастливым.