Лукиан Самосатский. Сочинения - Лукиан "Λουκιανὸς Σαμοσατεύς"
Дорион. Твой Эпиур его узнал и отнял у меня недавно на Самосе, хотя и после сильной схватки, клянусь богами. Я привез тебе еще луку с Кипра и соленой рыбы пять штук и четыре камбалы, когда мы приплыли из Боспора. Что еще? Да, восемь морских сухарей в плетушке и горшок фиг из Карий, а недавно из Патар — позолоченные сандалии, неблагодарная! И еще припоминаю: большой сыр как-то из Гития.
Миртала. Все это, может быть, драхм на пять, Дорион.
3. Дорион. Ах, Миртала, но я давал, сколько в состоянии дать человек, плавающий в качестве наемного гребца. Ведь только теперь я стал управлять правым бортом, и ты все-таки меня презираешь. А недавно, когда был праздник Афродисий, разве я не положил к ногам Афродиты серебряную драхму ради тебя? Опять же матери твоей я дал на обувь две драхмы, и этой Лиде часто совал в руку то два, а то и четыре обола. Все это сложив, составляет целое состояние для простого морехода.
Миртала. Лук и соленая рыба, Дорион?
Дорион. Да, так как мне было больше нечего подарить. Ведь я, конечно, не служил бы гребцом, если бы стал богатым. А моей матери я ни разу не принес даже головки чесноку. Но я с удовольствием узнал бы, что за подарки ты получила от вифинца.
Миртала. Прежде всего, видишь этот хитон? Это он купил, и ожерелье, что потолще.
Дорион. Он купил? Да ведь мне известно, что оно у тебя давным-давно.
Мирталла. Но то, которое тебе известно, было гораздо тоньше и без смарагдов. Потом еще вот эти серьги и ковер, и на днях дал две мины, и за помещение заплатил за нас, — это не то что патарские сандалии, гитийский сыр и прочий вздор.
4. Дорион. Но каков из себя тот, с кем ты проводишь ночи, этого ты не говоришь. Лет ему, наверно, за пятьдесят, он с облыселым лбом и кожа у него как у морского рака. А видела ли ты его зубы? Сколько красоты, о Диоскуры, особенно когда он поет и хочет быть нежным, — осел, себе подыгрывающий на лире, как говорится. Ну и пользуйся им, — ты ведь достойна его, и пусть у вас родится сын, похожий на отца! А я найду какую-нибудь Дельфиду или Кимбалию по мне или соседку вашу, флейтистку, — словом, кого-нибудь другого. А ковров, ожерелий и подарков в две мины никто из нас давать не может.
Миртала. Ах, счастливица — та, которая возьмет тебя в любовники! Ведь ты будешь ей привозить лук с Кипра и сыр, возвращаясь из Гития!
15 Кохлида и Партенида
1. Кохлида. Что ты плачешь, Партенида, и откуда идешь с поломанными флейтами?
Партенида. Это все тот громадный этолийский солдат, любовник Крокалы. Я была нанята Горгом, его соперником, играть у нее на флейте. А он ворвался, прибил меня, разломал мои флейты, стол между гостей перевернул, чашу с вином опрокинул. А деревенщину Горга вытащил из-за стола за волосы и избил сам воин, — Диномахом, кажется, его зовут, и сослуживец его, так что не знаю даже, выживет ли Горг, Кохлида, потому что кровь у него сильно лилась из ноздрей и все лицо вспухло и посинело.
2. Кохлида. С ума он сошел или пьян был и безумствовал от вина?
Партенида. Ревность какая-то, Кохлида, и несоразмерная любовь. Крокала, кажется, требовала у него два таланта, если он хочет, чтобы она принадлежала только ему одному. Диномах не дал, и она выгнала его, когда он пришел, и даже захлопнула за ним дверь, как говорят; она приняла некоего Горга из Энои, богатого земледельца, который был с давних пор ее любовником, человека порядочного, стала с ним пить и меня пригласила, чтобы я им играла на флейте. Пирушка шла своим чередом, я начала наигрывать что-то лидийское, и земледелец уже встал, чтобы плясать, а Крокала хлопала в ладоши, — все шло прекрасно. Вдруг слышится шум и крик, ломают вход во двор, и вскоре врывается человек восемь дюжих молодых людей, и в числе их мегарец. Ну тут все мгновенно было опрокинуто, Горга, как я сказала, поколотили и лежачего затоптали. Крокала, не знаю как, успела потихоньку убежать к соседке своей Феспиаде. Мне же Диномах дал пощечину и, бросив мне переломанные флейты, сказал: "Пропади!" Вот я и бегу рассказать обо всем хозяйке. Поселянин тоже ушел повидать друзей в городе, чтобы они передали в руки судей этого мегарца.
3. Кохлида. Вот какие радости доставляют эти любовные связи с солдатами: побои и тяжбы. Притом же все они говорят, что они предводители да тысяченачальники, а как только нужно что-нибудь подарить, так "подожди, — говорят, — выдачи, когда получу жалованье, тогда все сделаю". Да пусть они пропадут, эти хвастуны! Что до меня, то, право, я хорошо делаю, что совсем не пускаю их к себе. Для меня, пусть это будет рыбак, корабельщик или поселянин, все равно, лишь бы только он мало льстил и много дарил; а эти, что потрясают султанами да рассказывают про сражения, — нет, Партенида, все это пустое дело.
НИГРИН
Перевод С. В. Меликовой-Толстой
ПИСЬМО К НИГРИНУ
Лукиан желает счастья Нигрину
Пословица говорит: "сову в Афины", так как смешно, если кто-нибудь повезет туда сов, когда там их и без того много. Поэтому, если бы я, желая показать силу красноречия, написал книгу и затем отправил ее Нигрину, я был бы так же смешон, как если бы действительно привез сову в Афины; но так как я и хочу только высказать тебе мои теперешние взгляды и показать, что твои слова имели на меня сильное влияние, то несправедливо применять ко мне эту пословицу, а равно и известные слова Фукидида о том, что невежество делает людей смелыми, а размышление нерешительными. Ведь ясно, что во мне не одно невежество является причиной такой решимости, но и любовь к твоим речам.
Будь здоров.
НИГРИН, ИЛИ О ХАРАКТЕРЕ ФИЛОСОФА
Друг и Лукиан
1. Друг. Каким важным ты вернулся к нам и как высоко держишь голову! Ты не удостоиваешь нас даже взгляда, не бываешь с нами и не принимаешь участия в общей беседе. Ты резко изменился и вообще стал каким-то высокомерным. Хотел бы я знать, откуда у тебя этот странный вид и что за причина всего этого?
Лукиан. Какая же может быть другая причина, мой друг, кроме счастья?
Друг. Что ты хочешь сказать?
Лукиан. Вкратце говоря, я к тебе являюсь счастливым и блаженным и даже, как говорят на сцене, "трижды блаженным".
Друг. Геракл! В такое короткое время?
Лукиан. Да, именно.
Друг. В чем же то великое, что тебя наполняет гордостью? Скажи, чтобы мы не вообще радовались, но могли узнать что-нибудь определенное, услышав обо всем от тебя самого.
Лукиан. Разве тебе не кажется удивительным, Зевс свидетель, что я вместо раба стал свободным, вместо нищего — истинно богатым, вместо неразумного и ослепленного — человеком более здравым.
2. Друг. Да, это великое дело, но я еще ясно не понимаю, что ты хочешь сказать.
Лукиан. Я отправился прямо в Рим, желая показаться глазному врачу, так как боль в глазу все усиливалась.
Друг. Все это я знаю и от души желал тебе найти дельного врача.
Лукиан. Решив давно уже поговорить с Нигрином, философом-платоником, я встал рано утром, пришел к нему и постучался в дверь. После доклада слуги я был принят. Войдя, я застал Нигрина с книгой в руках, а кругом в помещении находилось много изображений древних философов. Перед Нигрином лежала доска с какими-то геометрическими фигурами и шар из тростника, изображающий, по-видимому, вселенную.
3. Порывисто и дружелюбно обняв меня, Нигрин спросил, как я поживаю. Я рассказал ему и, в свою очередь, пожелал узнать, как он поживает и решил ли он снова отправиться в Грецию. Тут, мой друг, начав говорить об этом и излагая свое мнение, он пролил передо мною такую амбросию слов, что Сирены, если они когда-нибудь существовали, и волшебницы- певицы и гомеровский лотос показались мне устарелыми — так божественно вещал Нигрин.
4. Он перешел к восхвалению философии и той свободы, какую она дает, и стал высмеивать то, что обыкновенно считается благами — богатство, славу, царскую власть, почет, а также золото и пурпур и все то, чем большинство так восхищается и что до тех пор и мне казалось достойным восхищения. Все его слова я воспринимал жадной и открытой душой, хотя и не мог отдать себе отчета в том, что со мной происходит. Испытывал же я всякого рода чувства: то был огорчен, слыша порицания того, что мне было дороже всего — богатства, денег и славы, и едва не плакал над их разрушением, то они мне казались низменными и смешными, и я радовался, как бы взглядывая после мрака моей прежней жизни на чистое небо и великий свет; и, что удивительнее всего, я даже забывал о болезни глаз, а моя душа постепенно приобретала все более острый взор. А я раньше и не замечал, что она была слепа!