Метаморфозы - Публий Овидий Назон
Границы разделов почти нигде не совпадают с членением на книги; более того, иногда цельный эпизод переходит из книги в книгу. Это ясно говорит о том, что Овидий стремился не к четкому композиционному делению; его цель — создать впечатление непрерывности повествования, написать «carmen perpetuum» — «непрерывную песнь» (I, 4). Этому же способствуют ясно ощущаемые читателем аналогии или контрасты настроений или мотивов в смежных эпизодах, мотивные реминисценции, заставляющие вспомнить какой-либо из эпизодов предшествующих и увидеть в нем предвосхищение будущего (например, превращенье в растения любимых Аполлоном Кипариса и Гиацинта заставляет вспомнить о метаморфозе Дафны). В то же время читательский интерес непрестанно поддерживается полной непредсказуемостью того, где и когда этот эпизод будет происходить. Место действия поэмы в целом — вся вселенная, время действия — от сотворения мира до современности поэта. Мгновенные перемещения богов, полет Медеи в колеснице, запряженной драконами, Персея — на крылатых сандалиях и т. п. — вот внешние мотивировки внезапных смен места действия даже внутри отдельных эпизодов. Вставные эпизоды в рассказах персонажей переносят читателя не только в другое место, но и в прошлое, прерывая мнимохронологическую последовательность событий. Сама композиция «Метаморфоз», — все время подгоняющая читательский интерес вперед, к новому и неожиданному, и вместе с тем аналогиями и контрастами мотивов оживляющая в памяти прежнее, прочитанное, — динамически напряжена в этом двойственном устремлении.
Эта динамическая композиция глубоко соответствует самой природе мира, который воплощен в поэме, — мира метаморфоз, где все бытие подчинено единственному закону — закону вечного изменения. Метаморфоза и была изначально, в мифологическом мышлении, символическим воплощением этого закона, и Овидий как будто не до конца утратил ощущение такого смысла метаморфозы. Во всяком случае, именно закон вечного изменения он — в речи Пифагора — провозглашает философской основой своего труда:
Не погибает ничто — поверьте! — в великой вселенной.
Разнообразится все, обновляет свой вид; народиться —
Значит начать быть иным, чем в жизни былой; умереть же —
Быть, чем был, перестать; ибо все переносится в мире
Вечно туда и сюда; но сумма всего — постоянна.
Мы полагать не должны, что длительно что-либо может
В виде одном пребывать…
(XV, 254-261)
В длинном рассужденье мудреца эти слова призваны обосновать его учение о метемпсихозе — посмертном переселении душ в новые тела; однако далее и сам этот закон подкрепляется доказательствами: ими служат фазы луны, смена времен года, возрастов человека, преобразования земной поверхности, — словом, все они взяты из мира естественного. Но какое же касательство закон вечного изменения в этом натурфилософском понимании имеет к метаморфозам, описываемым Овидием? Ведь каждая из них есть чудо, то есть нарушение законов естества. Происходит это чудо по воле богов: так провозглашено в первых же строках поэмы. Вторая причина превращений — волшба, колдовство какой-нибудь Медеи либо Цирцеи.
Внешняя мотивировка метаморфоз не имеет ничего общего с законом вечного изменения, — точно так же, как и внутренний смысл большинства Овидиевых превращений. Мало того что сам процесс превращения нередко оказывается как бы продолжением действий персонажа; часто само прежнее действие продолжается и после превращения, причем именно то действие, в котором обнаруживается главная страсть превращенного, приведшая к метаморфозе. Ниоба, даже став камнем, вечно плачет о детях; вечно поворачивается за возлюбленным Солнцем Клития, превратившись в гелиотроп; вечно гонится за предавшей его дочерью Нис, хотя оба сделались птицами; вечно бросается в воду нырок Эсак… Метаморфоза не уничтожает индивидуальности: новое обличье, наоборот, символически выявляет то главное, чем одержим человек. Среди таких метаморфоз ничуть не странными оказываются и те, при которых превращенный сохраняет прежний разум (как прямо сказано о Каллисто), мучится из-за своего нового обличья (как Ио или Дриопа, желающая видеть под своими ветвями играющего младенца-сына). Словом, чем бы ни была метаморфоза — карой ли богов, как превращения Ликаона и многих других, символической ли развязкой драматической ситуации либо ее источником (Ио, сицилийская Скилла) — превращение всегда тесно связано с личностью персонажа и его судьбой. После превращения хаоса в космос мир может обогатиться новым цветком, или птицей, или созвездием — но его состояние и порядок останутся теми же. В баснословном мире Овидия закон изменения действителен только для приговоров по частным делам.
Но если метаморфоза утратила у Овидия тот универсально-символический смысл, какой она имела в мифологическом мышлении, значит, и самый миф у него больше не обладает мировоззренческим смыслом. Еще менее остается миф священным религиозным преданием: трудно ожидать традиционного благочестия от поэта, написавшего когда-то: «Выгодны боги для нас, — если выгодны, будем в них верить». И все же именно Овидий написал самый большой и художественно самый совершенный мифологический эпос эллинистическо-римской эпохи. Неужели же он мог быть плодом учености — и только, тепличным цветком, не питаемым никакими жизненными соками? Такого в истории литературы не бывало.
В эпоху Овидия миф выступал как бы в двух ролях.
Религиозная жизнь в республиканском Риме носила по преимуществу публичный и формально-обрядовый характер. В идеологии римской республики наибольшую роль играло национально-историческое предание («нравы предков» были эталоном гражданской доблести). Однако само это предание освящалось мифом (сказания о рождении Ромула от Марса, об общении Нумы с богами и т. п.); миф, таким образом, санкционировал римскую государственность. Служение республике, признававшееся единственным истинным поприщем для римлянина, было в то же время служением богам, «благочестие» значилось в списке гражданских добродетелей. Маскируя свой, монархический по сути, переворот под восстановление республики, Август прежде всего постарался возродить «древнее благочестие», подточенное полувеком гражданских усобиц, обесценивших все традиционные ценности. Ради этого восстанавливались старые храмы и воздвигались новые, ради этого возобновлялось исполнение давно заброшенных обрядов, ради этого вспоминались полузабытые предания, — например, предание о происхождении Юлиев, предков Августа, от Венеры и Энея. Официально возвратив мифу его святость, Август требовал соответствующего воплощения его в литературе. В духе этих требований Гораций написал для официальной религиозной церемонии гимн, где призывал всех богов помочь Августу в его попытках возродить «нравы предков»; Проперций посвятил римским преданиям, связанным с храмами и празднествами, несколько повествовательных элегий; наконец, сам Овидий начал создавать поэтический календарь римских праздников — «Фасты». Но самой серьезной и искренней попыткой вернуть мифу мировоззренческий смысл и найти в нем санкцию современного положения вещей в Риме сделал Вергилий в «Энеиде». Весь предопределенный волей богов ход мировой истории лишь подготавливал, согласно Вергилию, век Августа и Августово умиротворение земного круга.
И Вергилий и Гораций принадлежали к тому поколению поэтов, которые пережили ужасы гражданской войны, бушевавшей после гибели Юлия Цезаря, и восприняли принесенный Августом мир