Платон - Лисид
Тут я, взглянув на Менексена, спросил его:
— Сын Демофонта, кто из вас двоих старше?
— Мы на этот счет спорим, — отвечал он.
— Так вы, видно, спорите и о том, кто из вас знатнее?
— Да, конечно, — отвечал он.
— Что же, и о том, кто красивее?
Тут они оба рассмеялись.
— Но я не стану спрашивать, — продолжал я, — который из вас богаче: ведь вы — друзья. Не так ли?
— Несомненно, — отвечали оба.
— Не говорится ли, что у друзей — все общее[12], так что в этом они ничуть не отличаются друг от друга, если только правду молвят о своей дружбе?
Оба согласились с моими словами.
После этого я хотел было спросить, кто из них более справедлив и разумен, но тут некий человек подошел и отвел в сторону Менексена, говоря, что его зовет учитель гимнастики: мне показалось, что он был озабочен жертвоприношением.
Итак, Менексен удалился. Я же спросил Лисида:
— Наверное, мой Лисид, тебя очень любят твои отец и мать?
— Да, очень, — отвечал он.
— Значит, они хотели бы видеть тебя как можно более счастливым?
— Конечно.
— А думаешь ли ты, что счастлив человек, пребывающий в рабстве и которому не дано совершить ничего из того, к чему он стремится?
— Нет, клянусь Зевсом! — отвечал он.
— Значит, если отец и мать тебя любят и стремятся к твоему счастью, ясно во всех отношениях, что они проявляют заботу о том, чтобы тебе было хорошо.
— Да и как же иначе? — молвил он.
— Следовательно, они разрешают тебе делать все, что заблагорассудится, и не бранят тебя и не препятствуют исполнять твои желания?
— Нет, клянусь Зевсом, бранят и многое мне запрещают.
— Что ты говоришь? — воскликнул я. — Желая тебе счастья, они мешают исполнению твоих желаний? Скажи же мне вот что: если ты пожелаешь покататься на одной из колесниц твоего отца, взяв вожжи, когда он участвует в состязании, разрешит он это тебе или запретит?
— Клянусь Зевсом, не разрешит, — отвечал он.
— А кому он это разрешит?
— У отца есть возница, которому он платит.
— Что ты говоришь? Наемнику больше, чем тебе, доверяют делать с лошадьми все, что ему угодно, и вдобавок платят ему за это деньги?
— Но что же тут удивительного? — спросил Лисид.
— Однако, думаю я, упряжкой мулов тебе разрешают править и, если ты пожелаешь, стегать их кнутом?
— Да как же, — воскликнул он, — можно мне это разрешить?!
— Что же, — спросил я, — никому не разрешается их стегать?
— Конечно, разрешается, — сказал он, — погонщику мулов.
— Свободному или рабу?
— Рабу.
— Похоже, что раба они ставят выше тебя, своего сына, и доверяют ему свое имущество больше, чем тебе, разрешая ему делать все, что он пожелает; тебе же они это запрещают. Но скажи мне еще: позволяют они тебе управлять самим собою или и этого тебе не доверяют?
— Но как, — возразил он, — могут они мне это доверить?
— Однако кто-то тобой управляет?
— Вот он, мой воспитатель[13], — отвечал Лисид.
— Будучи рабом?
— Что ж тут такого? Ведь это наш раб, — сказал он.
— Чудно это, — молвил я, — когда свободный человек находится под властью раба. А что же делает он в качестве твоего воспитателя?
— Он отводит меня в школу, к учителю.
— Значит, тобою управляют также учители?
— Разумеется.
— Много же над тобой поставлено повелителей и господ волею твоего отца. Но когда ты возвращаешься домой, к своей матери, она разрешает тебе, когда ткет, делать все, что тебе угодно, с шерстью или ткацким станком — чтобы ты был у нее счастливым? Наверное, она не запрещает тебе хвататься за ее станок, челнок или другие шерстопрядильные инструменты?
— Нет, клянусь Зевсом! — воскликнул он, рассмеявишсь. — Не только запрещает, но был бы я бит, если бы позволял себе это.
— О, Геракл! — вскричал я. — Уж не обидел ли ты чем-нибудь своего отца или мать?
— Нет, клянусь Зевсом, никоим образом, — отвечал он.
— Но за что же они столь ужасным образом мешают тебе быть счастливым и делать, что тебе вздумается, и воспитывают тебя так, что в течение целого дня ты кому-то подчиняешься, — одним словом, так, что ты не имеешь возможности делать почти ничего из того, что ты хочешь? Получается, что тебе нет никакой пользы ни от обладания большим состоянием — ибо все остальные распоряжаются им больше, чем ты, — ни от твоего столь благородного телосложения — ибо тело твое находится на попечении и под присмотром кого-то другого. Ты же ничем не владеешь, Лисид, и не свершаешь ничего из того, что тебе желанно.
— Но, Сократ, ведь я еще недостаточно взрослый, — возразил он.
— Не это, сын Демократа, служит тебе препятствием, ибо кое в чем отец и мать доверяют тебе и не ждут, пока ты повзрослеешь. Ведь когда им нужно, чтобы им что-нибудь прочитали или написали, они во всем доме тебе первому это поручают. Не так ли?
— Да, конечно.
— Значит, ты можешь при этом поставить первой ту букву, какую сам пожелаешь, и вторую также на свой выбор; подобным же образом можешь ты и читать. И, думаю я, когда ты берешь в руки лиру, ни отец, ни мать не мешают тебе натянуть или ослабить какую угодно струну и перебирать и ударять плектром по струнам[14]. Или мешают?
— Нет, конечно.
— Так какая же причина, Лисид, что в этих делах они тебе не мешают, а в том, о чем мы говорили недавно, препятствуют?
— Думаю, та, что эти вещи я знаю, те же другие, нет.
— Прекрасно, — сказал я, — мой доблестный друг. Значит, отец твой дожидается не твоего повзросления, чтобы доверить тебе все дела, а того дня, когда он сочтет, что ты разумеешь все лучше его: тогда он доверит тебе и себя самого и свое достояние.
— Да, я так думаю, — отозвался он.
— Отлично. Как же, полагаешь ты, обстоит дело с соседом? Разве для него будет действительна не та же мерка в отношении тебя, что и для твоего отца? Не мыслишь ли ты, что он доверит тебе управление своим домом, когда сочтет, что ты лучше разбираешься в хозяйстве, чем он, или, по-твоему, он и тогда сохранит управление за собой?
— Я думаю, он передаст его мне.
— Ну а афиняне, полагаешь ты, не передадут тебе управление своими делами, если почувствуют, что ты вполне разумен?
— Я полагаю, передадут.
— Во имя Зевса, — спросил я, — а как же Великий царь? Доверит ли он старшему сыну, который наследует власть над всей Азией, добавить что-либо в суп по своему усмотрению, когда варится мясо, или же нам, если мы, придя к нему, докажем, что лучше его сына разбираемся в приготовлении мясных блюд?
— Ясно, что нам, — отвечал он.
— А своему сыну он не позволит добавить в суп ничего, даже самой малости; нам же, какую пригоршню соли мы ни схватили бы по своему усмотрению, он, верно, дозволил бы положить ее целиком.
— Как же иначе?
— А если бы у его сына болели глаза, дозволил бы он ему прикоснуться к своим глазам, зная, что тот не сведущ в лечении, или бы запретил?
— Запретил бы.
— Нам же, если бы он понял, что мы умеем лечить, полагаю, он не препятствовал бы, даже если бы мы вздумали, открыв глаза его сына, насыпать в них пепла: он считал бы, что мы понимаем, что делаем.
— Ты правильно говоришь.
— Следовательно, и во всем остальном он доверился бы нам скорее, чем самому себе или своему сыну, — в том, относительно чего мы показались бы ему более сведущими, чем они.
— Да, безусловно, Сократ, — отозвался он.
— Вот как, следовательно, обстоит дело, милый Лисид, — сказал я. — В том, в чем мы бываем разумны, все нам доверяют — эллины и варвары, мужчины и женщины; мы делаем здесь все, что нам вздумается, и никто добровольно не станет нам ставить палки в колеса, но мы будем и сами свободно действовать на всех этих поприщах и повелевать другими, поскольку это — наши владения, от которых мы будем получать прибыль. Но в том, чего мы не умеем, никто не окажет нам доверия и не позволит делать все, что нам покажется правильным; наоборот, все будут нам в этом препятствовать, насколько смогут, и не только чужие, но и родные отец с матерью, и даже еще более близкие, если это возможно, люди; мы в этих делах будем подчиняться другим, и дела эти будут чужим достоянием, ибо мы от них не получим никакой выгоды. Ты с этим согласен?
— Согласен.
— Но при таких обстоятельствах будем ли мы кому-то угодны и будет ли нас хоть кто-то любить, коль скоро мы в этих делах проявим себя непригодными?
— Конечно, никто, — отвечал он.
— Значит, и твой отец не любит тебя, как никто обычно не любит человека, оказывающегося бесполезным.
— Похоже, что так, — отозвался он.
— Если же ты станешь более сведущим, мой мальчик, все будут тебя любить и станут тебе близкими друзьями: ведь ты окажешься человеком полезным и достойным. А коль не поумнеешь, тебе ни твой отец и никто другой не будут друзьями — ни даже мать, ни другие твои домочадцы. Но возможно ли кому-то. Лисид, сильно чваниться тем, в чем он ничего не смыслит?