Хуан Онетти - Лицо несчастья
Корабль стоял у берега, но темный, унылый.
– Нет корабля, нет и праздника, – сказал я. – Прошу прощения за то, что заставил вас зря идти в такую даль.
Она остановилась, глядя на накренившуюся темную громаду, освещаемую лишь лунным светом. И некоторое время стояла так, сцепив руки за спиной, отрешенно, будто совсем забыв о моем присутствии и велосипеде. Лунная дорожка бежала к горизонту или, напротив, струилась оттуда. Вдруг девушка обернулась и подошла ко мне вплотную, я едва удержал велосипед. Зажав мое лицо своими по-детски шершавыми ладонями, она старалась повернуть его к свету.
– Что? – глухо проговорила она. – Повторите еще раз.
Я почти не видел ее лица, но отчетливо запомнил его. Запомнил множество мелочей, ставших теперь как бы ее символом… Я почувствовал, что люблю ее, и ее печаль начинала разливаться во мне.
– Да так, – ответил я. – Нет корабля, нет и праздника.
– Нет праздника… – повторила она по слогам.
Во мраке я едва различил ее улыбку, белоснежно-недолговечную, как пена на гребнях маленьких волн, бивших рядом о берег. Внезапно она поцеловала меня; целоваться она умела, я ощутил ее горячее, мокрое от слез лицо. Велосипед я, однако, из рук не выпустил.
– Нет праздника, – снова повторила она, теперь наклонив голову, прижавшись к моей груди. Голос ее стал еще более неясным, почти гортанным. – Мне надо увидеть твое лицо. – И она опять повернула его к лунному свету. – Мне надо было знать, что я не ошиблась. Понимаешь?
– Да, – солгал я; тогда она, взяв велосипед у меня и сев на него, описала большой круг по мокрому песку пляжа.
Вернувшись, она положила свою ладонь мне на затылок, и так мы пошли к отелю. Минуя скалистые уступы, мы свернули к лесу. Никто никого не вел. Мы оба остановились у первых сосен, она выпустила велосипед из рук.
– Лицо. Хочу видеть твое лицо. Не сердись на меня, – умоляла она.
Я покорно повернулся к луне, к только что появившимся на небе облакам.
– Ну, что-нибудь, – прозвучал ее странный голос. – Хочу, чтобы ты сейчас сказал мне что-нибудь. Все равно что.
Прижав ладони к моей груди, она встала на цыпочки, чтобы приблизить свои по-детски чистые глаза к моим губам.
– Люблю тебя. Но это ничему не поможет. Это тоже форма несчастья, – произнес я спустя мгновение, выговаривая слова почти так же медленно, как она.
И тогда девушка прошептала так, будто была моей матерью: «Бедный ты мой» – своим необычным голосом, но теперь нежно и покровительственно; от поцелуев мы оба скоро обезумели. Я помог ей скинуть одежду, и мне было подарено то, чего я вовсе не был достоин: лицо в блесках лунного света, искаженное рыданием и счастьем, и ошеломляющая несомненность того, что я у нее первый.
Мы сидели на влажных камнях недалеко от отеля. Луна была затянута облаками. Она стала бросать камешки, иногда они долетали до воды, и в тишине раздавался громкий всплеск, иногда падали совсем рядом. Казалось, она не обращала на это никакого внимания.
История моей жизни была нелегкой, но вполне ясной. Я вел рассказ со всей серьезностью, исступленно решив говорить, не заботясь о том, поверит она мне или нет.
Прошлое утрачивало свой прежний смысл и могло отныне получить любой, какой она захочет ему придать. Конечно, я поведал о моем погибшем брате; но теперь, с этой самой ночи, как бы острием пронзив все последние дни, девушка вдруг превратилась в главное действующее лицо моего рассказа. Я чувствовал ее рядом, слышал, как она время от времени произносит «да» своим глуховатым, словно плохо поставленным голосом. И было трудно представить, что существуют годы, разделяющие нас, и искренне опечалиться; трудно сохранить отчаянную веру в могущество слова невозможно и обнаружить свой тайный страх перед неизбежными битвами. Мне не хотелось задавать никаких вопросов, а ее реплики, звучавшие порой невпопад, тоже не требовали каких-либо признаний. Одно было совершенно ясно: девушка освободила меня от призрака Хулиана, а еще от ржавчины и грязи, которую смерть Хулиана всколыхнула; было совершенно ясно, что теперь – уже целые полчаса – она мне необходима и будет необходима всегда.
Я проводил ее до входа в отель, и мы разошлись, так и не узнав имен друг друга. Когда я смотрел ей вслед, мне показалось, что шины ее велосипеда хорошо накачаны. Возможно, она обманула меня тогда, но сейчас это уже не имело никакого значения. Я даже не заметил, вошла ли она в гостиницу, и сам двинулся в тени здания, вдоль галереи, куда выходила моя комната; я с трудом добрался до дюн, во власти одного желания – не думать наконец ни о чем и просто ждать начала грозы.
Пройдя довольно далеко по дюнам, я повернул к холму, поросшему эвкалиптами. Я медленно брел меж деревьев, прикрывая глаза, стремясь защитить их от острых уколов песчинок; резкие порывы жалобно стонущего ветра били со всех сторон, а с невидимого горизонта, казалось, вот-вот сорвутся раскаты грома. Вокруг стояла кромешная тьма, и – как потом мне пришлось неоднократно объяснять – я не различил ни света велосипедного фонаря, который кто-нибудь мог включить на пляже, ни даже огонька сигареты того, кто, видимо, бродил или сидел на песке или на груде влажных листьев, прислонившись к стволу дерева, подобрав ноги, усталый, промокший, счастливый. А это ведь был я; и, хотя я никогда не молился, я шел и благодарил Бога, не надеясь в своем безверии, что Он услышит.
Я остановился там, где кончалась роща, в ста метрах от моря, около дюн. Почувствовав, что руки у меня исцарапаны, я провел по ним языком, слизывая кровь. Потом двинулся на шум морского прибоя, пока песок под ногами не стал совсем мокрым. И, повторяю, я не видел ни света, ни движения во мраке, не слышал иного голоса, кроме голоса ветра.
Удалившись от берега, я начал взбираться на дюны, скользя по холодному песку, который, набиваясь в ботинки, колол ноги острыми иглами; раздвигая заросли кустарника, я почти бежал, задыхаясь в неистовой радости, гнавшейся за мной в течение многих лет и теперь наконец настигшей меня, охваченный волнением, которое, казалось, никогда не уляжется, смеясь в вихре ночного ветра; я бегом взбирался и спускался с холмов, падал на колени, ощущая нисходящее на меня успокоение, пока наконец смог без боли вздохнуть – обратив лицо навстречу буре, идущей с моря. Потом вдруг снова нахлынуло на меня ощущение тревоги и отчаяния; довольно долго, почти с безразличием, искал я дорогу обратно. Наконец я столкнулся с тем самым официантом и, как в прошлый раз, не говоря ни слова, протянул ему десять песо. Парень ухмыльнулся; я же слишком устал, чтобы подумать, что он, наверное, обо всем догадался, что вообще все знают об этом.
Почти не раздеваясь, я заснул на кровати, как на песке, под шум наконец разразившейся грозы и яростные раскаты грома, в изнеможении погружаясь в неистовую стихию ливня.
V
Едва я закончил бриться, как услышал легкий стук в стеклянную дверь, выходящую на веранду; было еще очень рано. Я почти наверняка знал, что ногти стучавшей длинные, с ярким маникюром. Не успев положить полотенце, открыл дверь: она стояла на пороге – это было неизбежно.
Волосы ее были выкрашены в русый цвет, – возможно, в двадцать лет она и считалась блондинкой; на ней был уже неновый шевиотовый костюм, который за долгое время носки почти слился с ее фигурой; в руках она держала зеленый зонт с ручкой из слоновой кости, вероятно так ни разу и не раскрытый. По крайней мере две вещи я именно такими и представлял или безошибочно предугадал, когда думал об этой женщине раньше и в ту последнюю ночь у гроба Хулиана.
– Бетти. – Она повернулась ко мне с самой очаровательной улыбкой, на какую была способна.
Я сделал вид, что вижу ее впервые и не знаю, кто она. С моей стороны это было своеобразной любезностью, некоей вымученной вежливостью, к которой я вовсе не был тогда расположен.
Она была, мелькнуло у меня в уме, но уже никогда не будет той женщиной, которую я смутно различал когда-то за грязным стеклом какого-то кафе в пригороде; это ее пальцы касались рук Хулиана во время долгих прологов по пятницам и понедельникам.
– Прошу прощения, – сказала она, – за мой приезд и беспокойство в столь ранний час. И особенно в эти дни, когда вы, лучший из братьев Хулиана… Я до сих пор, знаете, не могу поверить, что его больше нет…
В свете утра она казалась старше и, наверное, у Хулиана дома или даже в кафе выглядела совсем иначе. До сего момента я был единственным братом Хулиана, ни самым хорошим, ни самым плохим. Эту стареющую женщину, думал я, можно легко успокоить. Ведь и я тоже, несмотря на то что пережил, видел и слышал, несмотря на воспоминание о прошедшей ночи там, на пляже, – ведь и я тоже не до конца осознал еще смерть Хулиана. Кивнув, я жестом пригласил ее войти в комнату и только тогда заметил, что на ней шляпка, украшенная свежими фиалками и обвитая листьями плюща.
– Зовите меня Бетти, – проговорила она, усаживаясь в кресло, где я прятал ту газету: фотография, заголовок, хроника жульничества. – Речь идет о жизни и смерти.