Евгений Марков - Очерки Крыма
Мангуш — обычный вход из степей в горы не по большим почтовым дорогам, а по проселкам, знакомым только охотникам да местным жителям. От Мангуша, к востоку и к югу от него, начинается область крымских горных лесов, область крымских охот по верховьям Альмы, Бодрака, Марты, Качи и их притоков. Поселения человека прекращаются, и вас принимает в себя подоблачная пустыня, шумящая лесами и ручьями, цветущая травами, полная зверем.
Система разорванных и перепутанных горных цепей тянется вдоль сплошного хребта Яйлы, но гораздо богаче природою, свежее, разнообразней. Яйла каменною стеною ограждает с юга это горное недро Крыма, отчего оно, при всей близости своей к Южному берегу, на запад, в Черном море, — Черной, Бельбека, Качи, Альмы, разделяют эту горную страну на несколько продольных поясов, в которые ущелья этих рек служат почти единственными воротами. Мы не жалеем, что оставили далеко за собой жилища человека и на несколько дней погрузились в зеленые приюты коз и оленей.
Поездка горными лесами освежает душу и тело, как ключевая вода. Вы с зарею на седле; при вас зажигается огнистое крымское утро и выплывает из-за гор полный месяц. С вашей тропинки, приподнятой к облакам и выше облаков, вы, в спокойном счастии, созерцаете у своих ног глубокие, безлюдные долины, налитые до краев лесами и глядящие из-за них живописные горы всевозможного характера, — то белые, титанические пирамиды, то обломанные как башни утесы, облитые красивым огнем запада, то, наконец, обросшие до макушки темною шерстью лесов.
Облака сидят в этих горных чащах, как лебеди на покое. Иногда вы видите под собою настоящее озеро; но вы не увлекайтесь: Крым не Швейцария, и вы в его горах не встретите ни одного озера; это тоже облака, запавшие в какую-нибудь особенно глубокую круглую долину. А то оглянитесь с высокого холма налево, где виден шатер Чатыр-Дага. Там тоже облака, да это уже не лебеди, не озера: они обволокли кругом, будто хлопья ваты, вершину шатра, курятся над ним и распалзываются, как клубы какого-то тяжелого и влажного дыма. Чатыр-Дагсмотри через них, ни дать, ни взять, перуанским вулканом.
Горное путешествие вдвое дороже для тех, кому приходилось наслаждаться этою пустынею и в румяные осенние дни, и в радостный весенний полдень, и в летний зной, и среди расписанных зимним инеем лесов. Охотник — вот настоящий ценитель и почти единственный посетитель этих красот.
Не знаешь, какая обстановка более подходит к ним и более их красит.
Лес еще стоит без листу, но уже гибкий и сочный, приготовляясь прыснуть первыми почками. Уже на южных склонах зеленеет трава, и желтеют яркие крокусы. Вы стоите со своим ружьем, прислонившись к дубу, отовсюду задвинутые лесом; вам видно теперь на-далеко кругом, сквозь эти высокие, безлисты стволы, в этот прозрачный полумрак. Гончие гоняют где-то глубоко внизу, и вы хорошо различаете хриплый сердитый голос Полкана, неистово лающего "по зрячему". Вот недалеко от вас словно стукнуло что-то, горные ущелья эхом подхватили выстрел, и вы слышите торопливые прыжки и хлестание кустов. Под тихою синью леса, среди его неподвижных колоннад, вы вдруг увидели живое существо. Словно все кругом ожило и заговорило от появления этой пары черных, пугливых глаз, этих упругих трепетных ног. Статная козочка смотрит на вас своими прекрасными, большими глазами, не чуя еще вашего присутствия, не чуя опасности. Вот вздрогнули ее высоко настороженные уши, разинутые трубою в обе стороны; вы не успели вспомнить о своем ружье, как коза унеслась, изумительно легкими и изящными прыжками, оставляя под собою кусты и мелькая между стволами. Но вы не досадуете на свою рассеянность.
Вам придется видеть и другие виды, когда козел, настигаемый собаками, несется, закинув голову на спину, высунув язык, высоко над кустами, одним прыжком перелетая пространство в несколько сажен. И вдруг, на середине прыжка, он судорожно вскрикивает, вздрагивает всем телом и летит в сторону, через свою голову. Пуля, пущенная невидимою рукой из невидимого места, перехватила его скачек. Жалобно бьется и кричит красавец-козел; кровь капает с его высунутого языка, бьет струею из ранки. Берегитесь, собаки уже на нем. Полкан, задыхающийся от бешенства и усталости, яростно треплет его за белую лунку, заменяющую хвост; если не отобьете, они живого растерзают в клочки. Иначе, из чего бы бились они, чем бы вдохновлялись эти верные, кровожадные псы, эти честные палачи, целый день надрывающиеся от лая и бега, добросовестного исцарапавшие себя обо все колючие ветки леса, обнюхавшие понапрасну столько тропинок и следов!
Хорошо на этих горах и зимою, когда леса стоят в фантастических уборах и холод настолько чувствителен, что ночлег и рюмка вина делаются для охотника трижды драгоценными. Целая армия охотников и облавщиков, кто с ружьем, кто с дубьем, в разнохарактерных одеждах, татары и русские, помещики и солдаты, — столпились на зимней зорьке у домика лесничего, где ночевал главный штаб облавы. Вот вываливается из двери тучная, веселая фигура распорядителя охоты, вот он, этот новый шекспировский Фальстаф, среди своей разношерстной армии, сидит, грузный и громоздкий, на маленькой татарской лошаденке, которая чуть не погнулась под ним. Воины его толпятся кругом его стремян, а он оделяет их стаканчиками «горилки», приправляя ее фальстафовскою ругнею и фальстафовскими прибаутками. В путь! Довольно болтовни, теперь смирно! Облавщики отделяются в одну сторону и беглым шагом исчезают в лесу, со своими палками и сумками. Охотники, конные и пешие, тянутся по тропинке в другую сторону леса, за своим вожаком. Расставили. Облава двинулась; стук, гам, свист; кажется последняя птица, последняя белка унесутся за тридевять земель. Охотники пристыли глазами к лесным тропам; курки взведены. Паф-паф!.. по всей линии пробегает беглый огонь.
Кончили загон; рог трубит своим резким, характерным звуком, столь приятным уху охотника. Другие рога отвечают из ущелий, с холмов, издали и вблизи; один легкий и звонкий, другой, треща с каким-то непомерным усилием, хрипло и отрывисто. Сбиваются в кучу. Всякому хочется взглянуть на добычу счастливых. Тут она вся вместе: лиса с длинно высунутым языком, пушистая, жирная, разъевшаяся зайцами, сохранившая в каждой черте своей тот испуг внезапно застигнутой воровски и то отчаянное увертывание от преследовавшей ее смерти, с которыми замерла она под пулею; бирюк со своею угрюмо-злою мордою, с всею статью голодного бродяги и разбойника; глупые длинноухие зайцы целыми связками; у кого коза, у кого куница.
Пройдут еще два, три загона. Ноги уже еле носят по снежным тропам; набегались, накараулились. Где-то наш обоз, наши маркитанты? За кусок хлеба отдашь всех своих волков. Наконец добиваются и обоза. Кто не испытывал этой усталости и этого наслаждения, тот не в состоянии понять, что может значить для человека стакан вина после зимней охоты по горам. Заяц, обжаренный без соли и масла на шомполе ружья, пахнет неимоверно аппетитно. Всякую дрянь принимаешь и подаешь, как манну небесную. Толкотня, стукотня, жеванье — на несколько минут никто ничего и никого не видит, никого и ничего не знает; все руки и помыслы лезут к одному — к стакану, к кастрюле.
Солнце заходит; пора к ночлегу. Из разных сторон леса, по обрывам, по скатам, тянутся, как муравьи, все к одному месту, разбросанные охотники. Паф-паф!.. поминутно раздается в холодном, горном воздухе. Разряжают бесполезные пока ружья. Подумаешь, отряд каких-нибудь гверильясов возвращается из своих горных разведок. Вот они слились на голом холме в одну черную змею и потекли вниз, к хуторку лесника, спрятавшемуся у подножия холма. Оттуда уже приветливо краснеет сквозь лесные сумерки яркий огонек, и на выстрелы ружей, на звуки рогов приближающихся охотников отвечает шипенье самовара и кухонная стряпня. Теснее друг к другу; для дружной компании всяка хатка просторна; доски на бочонках — лагерный стол; кругом мы возлежим на соломе, как древние вокруг своих пиршеств. Чай и вино согревают душу, не только язык и чрево. Сколько веселой болтовни, беспардонного вранья, безобидного хвастовства и здорового хохота! Милый Фальстаф, в холостом дезабилье, царит над всеми; его голос заливает все остальные, его тучное тело заслоняет половину хаты, его объемистое чрево поглощает половину запасов; а врет, хвастает и хохочет вдвое больше, чем все охотники вместе. Теперь это — чисто мифологический Пан, как изображает его Рубенс, мясистый, красный, упитанный вином, увенчанный виноградными листьями и сияющий смехом…
Меня вообще удивляет, что цивилизованный человек, потративший так много искусства и заботы на устройство себе всяческих удобств, окруживший себя роскошью и излишеством во всех мелочах, — позабывает лучшее из всех удобств и самую дорогую из всех роскошей — природу, в ее неподдельном виде. Люди кабинета и гостиной, люди фабрики и конторы, должны спасаться от убийственного влияния своей искусственной жизни в волнах всеисцеляющей природы, бодрить в ней не одни вялые мускулы и раздраженные нервы, но весь свой дух, задавленный разными "злобами дня". И это нужно делать как можно чаще, при всякой возможности; это нужно считать одною из важных обязанностей своей совести, нравственным долгом, от которого нельзя уклониться, без вреда для себя и других, условием благополучия, от которого нельзя отказаться без крайней необходимости. Цивилизованный человек свободно бросает значительные средства на то, чтобы до полуночи сидеть в битком набитой зале, слушая артиста; он нередко считает позволительным пошатнуть свое состояние, чтобы доставить возможность жене или дочери проводить ночи в угаре танцев. Но много ли он даст за то, чтобы подышать горным воздухом, побродить в зеленых сенях леса, отдохнуть в широком приволье степей? Человек делает вообще много глупостей; но эта последняя глупость, это жалкое забвенье источники нашей жизни и силы — непростительнее многих других.